В этот же день мы уехали в Москву, где надо было еще зайти в штаб, по возвращении из которого мы страшно поссорились с И. И., не помню уже из-за чего, — словом, идем по улице и ругаемся, да так, что начал уже собираться народ. Нервы. Но потом, когда я пришел домой, мне стало неприятно, и я решил позвонить ему. Он как будто бы ждал этого звонка и очень обрадовался и просил немедленно приехать к нему. Я захватил с собой бутылку красного вина, и мы с ним весело ее выпили.
Анатолия Васильевича впервые я встретил в 1918 году на грандиозном банкете в бывшем тогда еще ресторане «Ампир» в Петровских линиях[197]. Я тогда был самый «модный» декоратор, и, конечно, зал «Ампира» для банкета декорировать поручили мне, чему я был несказанно рад, так как это давало мне возможность находиться среди близких к Анатолию Васильевичу друзей. На банкете собралась вся высшая интеллигенция искусства, еще растерянная и не осознавшая ясно значения Октябрьского переворота. Был устроен грандиозный концерт, в котором приняли участие все лучшие представители искусства. Кстати, исключительно было выступление Ермоловой. Все, несомненно, искренне и доверчиво отнеслись к Луначарскому. В бесконечных речах подчеркивалось полное доверие и готовность отдать все свое творчество на служение пролетариату, еще правильно не представляя той работы, которая потребовалась в дальнейшем в смысле перестройки и перевоспитания самого мировоззрения и старой идеологии.
Анатолий Васильевич выступил со своей ответной блестящей речью, до сего времени мною не слыханной, — ничего подобного в смысле ораторского искусства. Мне казалось порой, что его голос, его существенные образные выражения можно сравнить с рычанием льва. Он произвел на всех совершенно потрясающее впечатление. Он ежеминутно подчеркивал свою непримиримость в смысле марксистской идеи, с величайшей ясностью изложил сущность Октябрьской революции и вдохнул в сердца представителей всех искусств веру и желание идти работать под руководством коммунистической партии. И эта вера росла с каждым годом среди работников искусства неослабно.
Легко можно себе представить, каким несчастным человеком я себя почувствовал, когда выступал с речью под шутки сидящего рядом В. Каменского, который смеясь перед выступлением говорил мне, зная мою растерянность: «Смотри, Аристарх, не спутай имя и отчество Анатолия Васильевича, не скажи Василий Анатольевич». И что же? Когда я встал, как раз так и вышло. Я назвал Анатолия Васильевича Василием Анатольевичем. Все смутились. Анатолий Васильевич сам же подсказал мне свое имя. Но этот казус не помешал ему после моей речи крепко меня обнять, чем, конечно, окончательно меня ободрил. С этого момента я часто встречался с Анатолием Васильевичем то в Наркомпросе, то на выставках и пр. После всякой встречи Анатолий Васильевич долго оставался у меня в памяти.
Совершенно поразительна в Анатолии Васильевиче была быстрота восприятия. Однажды на выставке ОМХ в 1928 году в 450 экспонатов я как председатель должен был идти с Анатолием Васильевичем в качестве гида. Он молчал и шел очень быстро. Мне показалось, что он не заинтересован выставкой. Я даже перестал сам объяснять, отвечая лишь на некоторые вопросы, которые он задавал: как фамилия, молодой или старый художник? Через шесть дней появилась его статья о выставке, с подробностями и глубиной содержания, которых не мог бы вложить никакой искусствовед, часами стоявший около каждой картины. Смерть Анатолия Васильевича является незаменимой утратой для всего Советского Союза.[198]
Незадолго до моей отчетной выставки по дороге из Ленинграда, откуда я ехал с И. Е. Хвойником[199] после празднеств 15-летия Октября, кои я буду описывать особо, в международном вагоне мы встретили Б. Пильняка с его другом Зарудным. Мы почему-то почувствовали, что знаем друг друга, хотя он меня и я его видели в первый раз. Мы быстро познакомились. Он много говорил о своих путешествиях. Кстати, и тогда он как раз возвращался из северных полярных стран, где, как он рассказывал, снег полтора метра глубины, хотя сам ехал в легком, почти демисезонном пальто и уверял, что другого пальто у него даже не имеется. Мне кажется, он слегка очки втирал. Наверное, пользовался каким-нибудь тулупом или просто ехал из Пскова, а остальное все выдумал.
Еще много говорили об Ольге Васильевне Кончаловской, от которой, по его словам, он сбежал с дачи, бывшей усадьбы Трояновского[200], купленной коллективно — Кончаловский, Бенедиктов и Пильняк. Все, наверное, перессорились, да я и не удивляюсь, так как с О. В. Кончаловской я бы не прожил и трех дней. Она до мозга костей мещанка, помешанная на знати, славе П. П. Кончаловского, ее мужа, и до умопомрачения надоедливая женщина. Она так влюблена в своего Петю, что совершенно не способна ни о чем другом говорить, кроме его славы, о том, как его все любят, как перед ним все преклоняются, как много он пишет (и странно, что главное — это именно «много», она почти не говорит о качестве) и кто у них был. Она способствует росту карьеры П. П., и надо ей отдать должное в этом. Они оба карьеристы, до глупости ревнивы и завистливы. Пильняк, пожалуй, прав, когда говорит, что неизвестно, кто из них в этом смысле больше преуспевает — она или он. Все думают, что П. П. орудие в руках О. В., а Пильняк уверяет, что это декорация только, а на самом деле наоборот. Ну, словом, он сбежал от них, и, кажется, потом сбежал и Бенедиктов.
Мы долго засиделись в купе Пильняка. Он мне показался совсем не похожим на его фотографии, он очень американизировался, так что по внешнему виду был похож на иностранца. Естественно, в роговых очках. В Москве он предложил нас довезти на своей машине. Ему подали две — одна его знаменитая, которую он привез из Америки, а другая, наверное, прокатная. Мы расстались друзьями. Он звал к себе. Предлагал поехать в Коломну.
Вскоре я у себя устраивал вечеринку предвыставочную и пригласил Пильняка с Зарудным. Вечер прошел исключительно интересно. Из гостей были А. Я. Таиров с А. Г. Коонен, Машков с женой, А. В. Куприн, П. Радимов[201] и много других тоже интересных людей. Комично было. Пильняк не успел прийти, как уселся в угол моей мастерской, где у меня стояли не употребляющиеся для сидения стулья, годами все вымазанные в красках. Все заволновались, что он сел прямо на краски, он же ни за что не хотел встать и категорически отвергал предложения его почистить, и только когда сели за стол, он с этим же стулом придвинулся к столу. К счастью, стул оказался вымазанным давно уже засохшими красками. Таких инцидентов у меня случалось немало. В этом отношении неопытным людям в мастерской художников не мешает проявлять осторожность.
Буквально через несколько дней Пильняк устраивает ответный вечер с японцами. Мы поехали к нему все втроем — я, жена и Марианночка[202], которая впервые выезжала в такую богемную компанию. Этот вечер достоин того, чтобы его описать подробно. Гости были главным образом японцы и американцы. Я, не говорящий на иностранных языках, чувствовал себя вначале жутко, но меня спасала Марианночка, которая блестяще разговаривала со всеми по-немецки и успела завоевать симпатии, и жена, которая говорит по-французски. Благодаря их помощи я быстро освоился. Из русских были Б. Б. Кравченко, поэт Пастернак с женой, зав. иностранным отделом Наркоминдела <…>. Позднее пришел В. Э. Мейерхольд с Зинаидой Николаевной Райх. Пока хозяин хлопотал по части ужина, гости кое-как развлекались. Японский художник <…> блестяще рисовал тушью разные шаржи в стиле японских лубков и гравюр с японскими письменами. Одна очаровательная японка просила меня нарисовать что-нибудь на память, подавая мне очень изящный, еще не начатый альбом. Я этого абсолютно не выношу, но она была так очаровательна в подлинном кимоно и так умильно меня просила, что нельзя было отказать. Я совершенно не знал, что мне нарисовать, так как никогда не рисовал тушью, да еще в альбом, но все-таки взялся и попросил ее же саму мне попозировать. Она была страшно рада, с благоговением позировала, и неожиданно у меня вышел прекрасный рисунок, который их всех прямо очаровал, да и я был рад, что вышел из положения.
И что же! Другая мисс <…> садится в автомобиль и едет к себе домой. Пильняк живет за Петровским парком в особнячке[203], а она поехала на Калужскую площадь, то есть добрых десять километров, для того, чтобы взять свой альбом и попросить меня тоже что-нибудь ей нарисовать. Через час она уже была обратно и молча, с очаровательной улыбкой подала его мне. Делать было нечего, я начал рисовать ее головку, вышло тоже очень неплохо. Она очень, очень благодарила и за ужином, сидя напротив меня, при каждой встрече глазами признательно улыбалась. За ужином мы сидели рядом с В. Э. Мейерхольдом и продолжали это занятие: он взял у одной из японок альбом и начал что-то выкручивать по-мейерхольдовски. Видимо, у него не выходило. Тогда я предложил из его неконкретных линий сконструировать рисунок, подписав его моей фамилией и его.
Ужин состоял из японской кухни, весьма вкусной. На столе, здесь же, во время ужина, на особой спиртовой лампочке жарили по-японски мясо с нарезанным луком, вермишелью и рисом, и ели это палочками, не умея с ними, конечно, обращаться. Поразительно ловко это делают сами японцы. Пили водку японскую, которую тоже нужно было подогревать. Очень тонкого вкуса, немного, но пьянит. Все гости живо повеселели и чувствовали себя непринужденно.
Потом хозяин объявил полную свободу действий, кто что хотел, то и делал. Стали танцевать фокстрот. В. Э. Мейерхольд забавно танцевал с Марианнкой фокстрот. Танцует он великолепно, но, боже, что он разделывал: танцевали на диване, лазили по креслам и, наконец, Мейерхольд объявил, что сейчас он с Марианной будет танцевать на книжном шкафу.
Борис Андреевич выволок из-под письменного стола громадный сундук, обитый железом, и вскрыл его. Он оказался весь набит бутылками с чудесным красным вином. Б. А. предложил гостям не стесняться.
Б. Б. Кравченко организовал чемпионат борцов. Он снял пиджак и в рукава засунул по подушке, изображая борцовскую мускулатуру. Я был арбитром. Словом, веселились, как попало, — вдоволь. Под конец стали развязны, и даже моя Марианна, к ее крайнему смущению и негодованию, подверглась поцелую со стороны хозяина. Домой Борис Андреевич отправил нас на своем автомобиле.
В 1928 году была выставка 10-летия Красной армии[204], для которой мне была заказана картина «Переход через Сиваш»[205]. Для исполнения этой картины я поехал в Геническ и долго жил там в тропически жаркое лето, делая зарисовки пейзажей, связанных с военными эпизодами в этой местности. Я никогда не видел, и меня поразило зрелище лайнера, уходящего далеко в море и приходящего обратно. По приезде в Геническ я был немало удивлен тем, что он расположен не на берегу моря, как это значится на карте, а среди бесконечного пространства зарослей, удушающих запахом водорослей. Но каково же было мое удивление, когда однажды я, проснувшись рано утром, увидел из своего окна необъятное море, подошедшее прямо к моему окну.
Я много встречался и разговаривал с местными жителями о сражениях в местах, расположенных среди Сиваша. Читая книгу Малышкина «Взятие Днепра»[206] и предисловие, утверждающее, что в этом романе имелся в виду «переход через Сиваш». <…> На первом плане красногвардейцы уже завязали бой по пояс в воде с белогвардейцами врангелевской банды, которые отступают, раненые, барахтаясь в воде, гибнут от натиска славной дивизии. Этот <…> находится в Доме Красной армии.
В 1928 году было организовано ОМХ (Общество московских художников). Первая выставка ОМХ была на территории Парка культуры и отдыха в большом круглом павильоне, очень удобном для экспозиции <…> участвовавших художников. С. Герасимов, давший ряд пейзажей и этюдов людей — бородатых крестьян, — очень красочно и правдиво изображенных, особенно на большой картине на фоне Волги при багрово-красноватом освещении заходящего солнца. Это излюбленные мотивы С. В. Герасимова. Н. М. Чернышев дал прекрасные вещи — этюды девочек-подростков — мытье белья, прямо превосходная вещь, которая по праву может иметь место в любом европейском музее. Осмеркин дал превосходные пейзажи со свойственной ему тщательной проработкой и большую вещь — портрет коммунист. <…> очень верно отражающая этот важный политический момент. Но есть и промахи! Не справился с фигурой коммуниста на первом плане. Вся вещь несколько однообразна по колориту. С. И. Петров, давший ряд композиций и рисунков карандашом итальянских горнорабочих. Про него Эфрос сказал: «Петров думает, что чем чернее, тем получается чернорабочее». Крымов выставил пейзажи с общей крымовской гаммой теплых тонов. Много было работ молодых художников. Из них можно отметить Мурашева, Тарасова, Фейгина и др.
Я выставил большую вещь «Степан Разин»[207], для выполнения которой ездил на места, связанные с памятью Разина на Волге. Степан Разин изображен на утесе в виде стража отдыхающих его соратников, изображенных на заднем плане в палатках, весело проводящих остатки боевого дня при ярком закате солнца. С моей персональной выставки, о которой речь будет позже, она была куплена для фойе кино им. Степана Разина[208]. Кроме этой картины я выставлял ряд этюдов Волги в селе Моркваши, в котором я провел лето 1928 года. Меня очень интересовали закаты солнца[209]. Почти все вещи были написаны при закате: село Моркваши, «Завтрак на террасе» и др.
На некоторых вещах солнце написано прямо с натуры. От сей операции я чуть было не пострадал в смысле потери зрения. Период этой работы, в отличие от картин, выставленных на экспозиции АХРР, о которой я говорил выше, содержит в себе некую попытку восстановления резко прерванной линии формальных исканий, без которых искусство невозможно, какой бы темой оно ни было снабжено, и, наоборот, чем ответственнее тема, тем требуются более сильные средства выражения. Под лозунгом «за понятное искусство», «искусство для масс» не следует подразумевать, что это искусство не требует качества. Искусство, стоящее на низком уровне в смысле качества выполнения, не может действовать на зрителя. Оно не доходит до того места, с которого оно начинает свое действие. «Боярыню Морозову» Сурикова смотрят сотни тысяч зрителей не потому, что она очень исторически верна. Кто его знает, как это событие происходило, если бы его изображали средствами фотографии. На «Боярыню Морозову» Сурикова смотрят благодаря ее высоким качествам живописи и верят в историчность ее изображения потому, что Суриков слишком сам верил, что это было так, и силой живописи высокого качества утверждает, что это так.