Устраивая свою ретроспективную выставку, вызвавшую большой общественный интерес, я имел в виду ту главную задачу, которая сводится к сопоставлению двух главных периодов моего творчества — дореволюционного кубофутуристического, эпатирующего против общественных устоев и вкусов тогдашнего общества, и периода послереволюционного.
Решено было устроить мою ретроспективную выставку начиная с первого «Бубнового валета». Выставка должна была быть открыта в марте 1933 года. Перед ней прошли две персональные выставки — Кончаловского[228] и П. Радимова[229]. Первая потерпела полный крах. Она не имела успеха, во-первых, из-за абсолютного отсутствия какой-либо связи с современным устремлением, во-вторых, из-за сравнительно однообразного содержания. Натюрморт и пейзаж превалировали на восемьдесят девять процентов, по качеству, правда, весьма высокие. Большой холст — портрет Пушкина[230], изображенного в момент работы с пером в руке, приставленным ко рту, с глуповатым выражением лица (вполне допускаю такое выражение в момент творчества) и со скрещенными голыми ногами, не вызвал того, на что рассчитывал художник. Скучный серый фон стены, плохо написанное окно, слишком хорошо написанный натюрморт с кричащим цветом желтого одеяла, по существу ненужная выдумка с голыми ногами — все это вызвало сомнение и общую неудовлетворенность. Пресса единодушно раскритиковала выставку[231], несмотря на всю помпу, с которой старались устроить этой выставке заправилы кооператива.
Перед выставкой я страшно волновался. Атмосфера «Всекохудожника» невероятно густа. Она наполнена людьми, которые, собственно, ни в одном учреждении в наше время не могли бы так благополучно и почти бесконтрольно находиться. Это люди, ранее работавшие в самых антихудожественных залах — вроде Дациаро или Аванцо[232]. Например, П. П. Сауров[233], который содержал галерею на Тверском бульваре против памятника Пушкина, где он вел торговлю картинами гнуснейшего качества и содержания, вроде Сусанн, Саломей с головой Иоаканаана, Амуров и Психей и пр., которые находили спрос среди разбогатевшей замоскворецкой плутократии, домовладельцев, зал для свиданий, наряду с знаменитыми органами с репертуаром «Не белы снеги», «Лучинушка», «Вниз по матушке по Волге» и пр. и с чучелой-автоматом наверху, изображающей дирижера, не в такт музыке дрыгающей рукой. Этот П. П. Сауров во «Всекохудожнике» занимает самое важное место по выставочной части. Он заведует экспозицией, в его руках находится торговля картинами. Легко себе представить его вкус и симпатии к продукции, поступающей для выставок, а с этим и его вообще отношение. Ко мне, правда, он относился с большим уважением, но при развеске моей ретроспективной выставки, начиная с первых выступлений со всеми кубистическими, футуристическими и прочими периодами, совершенно недоступными пониманию этого торговца Саломеями, он держался диктаторски и не допускал никого, даже и меня самого, вмешиваться в это дело до самого конца. И надо сказать, что в общем развеска оказалась удовлетворительной, за исключением немногих деталей и так называемого эклективного отдела, где были собраны работы переходного периода. Здесь он столкнулся с А. М. Эфросом, который с пеной у рта доказывал, что такую сложную ответственную выставку, как лентуловская, нельзя поручать вешать «сауровым».
Бывший царский прокурор Янек Николай Федорович[234], сухой чиновник, никакого отношения к искусству не имеющий, со всеми художниками успевший проявить сухую педантичность и чиновничье высокомерие, за последнее время притихший, окончательно наученный неоднократными столкновениями с художниками, ко мне относился с подобострастностью, очевидно, заранее предвкушая успех выставки, хотя за <моей> спиной своими опасениями и мутил Ю. М. Славинского за большое количество церквей и за «Эмигрантку» — картину, о которой я расскажу при описании этой выставки.
Однако надо отдать справедливость, что сей Янек своей точностью и исполнительностью весьма способствовал тому, что выставка открылась вовремя и вполне доделанной.
Еще одну из самых главных ролей в моей выставке играла Жанна Эдуардовна Каганская[235].
Жанна Эдуардовна Каганская, добротная дама с претолстенькими ногами, не лишенная, однако, приятности, в дружбе со всеми художниками, так называемыми формалистами. Она работала в Третьяковской галерее, теперь работает по выставочной секции «Всекохудожника». Ж. Э. знает жизнь всех художников и в отдельности каждого из них, держит себя в значительной мере независимо, любительница позлословить. Она в дружбе с О. Н. Бубновой[236], женой наркома, которая занимает скромное место в том же кооперативе, но тем не менее непосредственно, конечно, влияет на всю жизнь кооператива. С ней быть в дружбе — вещь неплохая.
Эта Жанна Эдуардовна ко мне и моей выставке относилась очень благосклонно и считала своим долгом ежедневно инспирировать меня всеми разговорами и сплетнями, которые слагались перед открытием выставки и во все время ее существования: чем будоражила меня все время, меня, реагирующего сильно на все, что касалось моей выставки. Это не потому, что я большой любитель бабьей болтовни, но потому, что действительно атмосфера вокруг выставки была весьма сгущенная.
За несколько дней до открытия Ж. Э. звонит мне по телефону и сообщает, что она хочет заехать ко мне и поговорить о «делах». У меня в семье только что был крупный разговор с Марией П., моей женой, на почве моей дружбы с К. П. в присутствии самой К. П. Я был очень расстроен, и мне, по правде говоря, не хотелось никого видеть, но делать было нечего: я любезно заявил, что буду рад ее видеть, тем более что любопытство давало себя знать. Мы прекратили все споры и встретили ее как ни в чем не бывало. К. П. осталась тоже. Она очень умная женщина и выручала нас тем, что в течение всего вечера вела беседу с гостьей. Я овладел собой только после нескольких рюмок ликера, который мы все стали пить. Ж. Э. значительно повеселела и под конец стала перебирать всех и вся и под страшным секретом сообщила мне, что у меня есть враг в лице Ольги Николаевны, которая будто с пеной у рта доказывала, что я типичный представитель буржуазного искусства, и что будто бы даже предсказывала полный провал выставки, еще больше чем у Кончаловского, тем самым деморализовала всех, кто фактически вел работу по выставке.
О. Н. также яростно выступала против «Эмигрантки», вещи, которую я написал с одной художницы, моей ученицы, очень ко мне привязанной и по внешности очень подходящей модели для такого сюжета. Словом, название «Эмигрантка» вытекло само собой. Я ее посадил на диван с руками, придерживающими малиновый накинутый на плечи джемпер, с поднятым поворотом головы, окружил ее грудой различных предметов: шляпами, женскими и мужскими брюками с подтяжками, чемоданами, картонами со всяким барахлом, спринцевальной кружкой с резиновой кишкой и дамскими кружевными панталонами.
И действительно, придя на другой день в кооператив, я прочитал у всех в выражении лица холодок и во всяком случае заметную перемену ко мне. То ли все знали, что все разговоры обыкновенно доходят до своего адресата, то ли на самом деле скептически относились к вещам, предназначенным к выставке. Я нервничал и терялся. В конце же обнаружилась характернейшая черта обитателей «Всекохудожника», которые, не имея своего мнения, целиком меняют его, а вместе с ним и отношение к вам, стоит только кому-либо из влиятельных лиц обмолвиться либо одобрением, либо руганью. В таких случаях близкие друзья мои, вроде Ю. Д. Соколова, меня стараются приободрить, а такие друзья, как Ж. Э., которая хотя и не меняет скоро своего отношения, но зато переходит в дидактический тон и читает ряд наставлений, так сказать, искренне скорбя: «Ах, Аристарх Васильевич, я вам говорила, что не надо показывать „Эмигрантки“, вот вы меня, Аристарх Васильевич, не слушали, а теперь видите, что вы себе только вредите, ну ничего, не волнуйтесь» и т. д.
Два дня спустя во «Всекохудожник» приходит начальник морских сил <…> и просит, чтобы ему показали мои вещи до выставки, и вот курьез: он приходит в неописуемый восторг от моих вещей, в том числе и от «Эмигрантки». И, о милосердный боже, что за метаморфоза произошла! Мне немедленно звонит Ж. Э. и требует, чтобы я немедленно приехал. И тут происходит нечто невообразимое, ко мне по очереди лезут и жмут руку, все стараются заявить, что каждый из них именно не сомневался в предстоящем успехе выставки и что-де каждый из них это еще первый знал и об этом мне говорил и пр., и пр.
Я жалею, что в дальнейшем каждый шаг выставки увеличивал ее успех, а то, я уверен, было бы много еще разных анекдотов, достойных пера Зощенко или Романова[237]. Жутчайшие муки приходится испытывать, когда выставку устраиваешь не сам, а другие, и ты обязан отчитываться в каждом своем шаге и проходить через бесконечные чистилища, от которых уже давно отвык за двадцать пять лет.
Первый отбор был на предмет оформления вещей на подрамники и окантовки. Вещи мои, откровенно признаюсь, были на девяносто процентов в плачевном состоянии, многие из них приходилось заново прописать, а процентов пятьдесят тщательно реставрировать. В этом деле мне много помогла талантливая художница Татьяна Сергеевна Анисимова, дочка проф. геологии. Она с Ю. Д. Соколовым совершенно самоотверженно старались и много сделали для успеха моей выставки, они размывали вещи, реставрировали и проч.
Второе чистилище — предвыставочный просмотр жюри из представителей кооператива, т. е. хозяев выставки во главе с Ю. М. Славинским при участии В. Ф. Сахарова, коммерческого директора кооператива, человека с недюжинными коммерческими способностями, фактического основателя и инициатора кооператива, к недостаткам которого можно отнести излишнюю манеру выставлять себя в роли знатока, нередко выступать на собраниях почти теоретиком искусства и непременно участвовать во всех и всяких жюри, даже в жюри юбилейной выставки Реввоенсовета. Этим он настраивает против себя всех художников, хотя и держится всегда очень доброжелательно. Ко мне он особенно благоволит, и я даже готов признать, что за три года существования кооператива В. Ф. действительно научился по-настоящему разбираться в искусстве и уж во всяком случае, не в пример очень многим утонченным знатокам и искусствоведам, обладает определенностью суждений и оценок личного своего взгляда, ни от кого и ни от чего не зависимого, что лишний раз свидетельствует о цельности его натуры, натуры чисто русского склада со всеми щедрыми возможностями, коими наша страна всегда была богата.
Следующие члены жюри Фр. Кар. Лехт, недоброжелательный человек, сам посредственный художник, продавший очень выгодно свои акварели и рисунки, сделанные с натуры в Кузнецкстрое и приобретенные администрацией Кузнецкстроя; затем Н. Н. Масленников, фигура весьма замечательная: он хороший с западным вкусом художник, еще сравнительно молодой, хороший теоретик искусства (он член партии). Одно время весьма затравленный критикой и наущением РАПХ, тем не менее работающий не покладая рук за идею борьбы…
Пока мои вещи еще стояли у стен и не были развешаны, сотни художников толпились, с громадным любопытством рассматривая каждую вещь в отдельности. На самом деле я ведь держу экзамен за весь «Бубновый валет», за всю самую яркую страницу истории русского искусства за последние ровно 25 лет. А между тем за время революции, за 15 лет, одни знали, но уже успели забыть, другие, выросшие за время революции, судили только понаслышке, ибо по картинам, сделанным бубновалетцами за время революции, о «Бубновом валете» судить нельзя. Обо мне тоже судят более по фамилии, а потому мне предстояло выдержать экзамен и за себя, и за всю группу, а потому вполне понятно мое волнение.
За день до развески, когда все картины были уже готовы, набиты на подрамники и окантованы, я прихожу рано утром, когда еще никого не было, и с лихорадочной быстротой начинаю примерную расстановку главных картин. Я расставил всего несколько работ: «Москву», «Звон», «Степана Разина» и последнюю большую вещь «Рабочий распределитель», и для меня картина была совершенно ясна.
С этого момента я внутри себя вполне удовлетворен, я, так сказать, прошел самое ужасное и строгое жюри и был совершенно спокоен. Меня уже не пугали никакие неудачи и не удивили бы успехи. И действительно, только упомянутые несколько вещей могли бы без затруднений представить из себя выставку, которая имела бы большой успех, а подобных вещей или в своем роде не хуже было еще много-много.
Я оставил на этом предварительную экспозицию и совершенно перерожденный вышел на Кузнецкий Мост. Погода была изумительная, весеннее мартовское солнце со всей щедростью и теплотой вливало в душу какой-то упоительный необъяснимый восторг. Мне казалось, что миллионы трудящихся, наполняющих московские улицы и площади, как миллионы весенних птиц щебетали, толпились, шли и радовали, ехали на трамваях, бесчисленных машинах, шумя, звеня, мелькая и сверкая стеклами по зеркальным мостовым, мимо строящихся новых гигантов, новых зданий пролетарской всемирной столицы. Мне хотелось сказать много слов и поведать всю силу подъема, который наполнял мою душу доверху. Я выдержал экзамен. Далее оставалось только пройти через горнило оценки общественного мнения, печати, власть имущих.