Другие доказывали, что последний период — период более тонкого мастерства и тонкого глаза, — сильнее и глубже дореволюционного кубофутуристического периода декоратизма и экспериментов. Очень правильно и тонко понимает искусство и верно оценивает мою выставку В. Л. Храповский, сам тонкий и одаренный художник. Искренне и самобытно говорил Сахаров. Гости уже утомились от речей, но он очень просил дать ему сказать. Выше я уже упоминал о Сахарове Василии Федоровиче[240]. Мне нравится его черноземная натура, он преуспевает с каждым днем. Внешность у него типичного коммерсанта, так, из галантерейного ряда, или прямо, что называется, красным товаром торгует. Правда, в крупном масштабе, примерно фирмы Сосипатра Сидорова и Ко. У него (Сахарова) более широкое рыжевато-русое лицо, длинные почти рыжие усы. Во время жестов, и вообще по преимуществу, пальцы рук всегда раздвинуты, но ведь вот он, ей-богу, тонко понимает искусство и что ни день прямо удивляет. Я его считаю исключительно одаренным человеком и нужным для нашей современности. Он честно воспринимает саму идею марксистско-ленинской основы и с живым интересом и искренностью работает в этих условиях. Он говорил очень тепло и с большим вдохновением, пальцы его крепких рук то широко растопыривались, то темпераментно сжимались в кулак. Характер его речи приблизительно такой: «Аристархов Лентуловых не очень много на свете, их раз-два да и обчелся, ими бросаться не приходится и с потолка их не достанешь, — буквально его выражения. — Революционной молодежи многому можно и должно поучиться у Лентуловых».
Сахаров совершенно верно отметил две главнейшие вещи из дореволюционного периода — «Василий Блаженный» и «Звон», и севастопольский период. Он говорил так: «На самом деле, вы возьмите, какую глубину, какое проникновенное декоративно-изумительное совершенно гениальное отображение в этих острых сочетаниях дал Аристарх Васильевич в „Василии Блаженном“. Как это верно, как характерно он синтезирует эту восточно-русскую гармонию. Или „Звон“: как изумительно тонко и в каких совершенно неуловимых радугах и легких голубовато-оранжевых переливах звона. Да, это звон, удивительный и гармоничный». Далее он говорил о последних вещах. В них он находил, несмотря на совершенно реальную форму, много общего в ощущении, искусстве, цвете и проч. Все верно. Я его речью остался более доволен, чем какой другой.
После своей последней выставки мне не хотелось участвовать на выставке 15-летнего юбилея советской власти[241]. Лучшие вещи все разобраны покупками в музеи, Наркомпросом и учреждениями. В распоряжении моем остался только хлам, и только чисто общественные соображения заставили меня дать кое-что из этого хлама. Состоявшееся 17 апреля жюри, членом которого я был, отобрало в мое отсутствие 22 вещи[242], упрекнув меня в моем весьма запоздалом приходе в том, что я дал не самые хорошие.
Блестяще прошел Рождественский[243] и с весьма большой натяжкой проходила молодежь по преимуществу формалистического духа — ориентации ОСХа и ОСТа. Сильно урезан Гончаров[244]. Можно было больше взять у Толоконникова, Щипицына[245]. Совершенно не принят Суетин[246]. Не прошла незнакомка (дама в голубом) Машкова, присланная им в дополнение к первому жюри с сопроводительным письмом, в котором И. И. довольно наивно пытался доказать, что это вещь совершенно современная, так как на портрете изображена нэпка, со всей любовью написанная художником, а нэп — это есть один из этапов нашей революции.
Вещи Древина и Удальцовой вызвали много споров[247]. На указания Перельмана, что все это не что иное как материал для психиатрического отделения, я возразил речью, заметив, что все, где нет перспективы, где художник умышленно не трактует форму, как ее трактуют другие, не есть признак для определения его психического состояния, или уж лучше действительно заболеть психически, чем при нормальном состоянии производить неимоверное количество бездарных, никому не нужных вещей. Дальше я говорил, что взамен умышленно игнорируемой формы Древин дает исключительно редкое сочетание и достижения в области цвета и фактуры, что для советского искусства является более нужным и полезным, чем сотни плохих тематических картин.
Затем шла Удальцова, в значительной мере повторяющая Древина, но она, так сказать, по сравнению с ним более предметна, у нее есть признаки человеческих фигур и лошадей и пр. Моя речь безусловно произвела действие на жюри, и Древин и Удальцова прошли в большом количестве.
Очень изысканный художник Тышлер[248] в мастерской, когда мы приезжали для предварительного отбора, выглядел значительно сильнее. Его во всех вещах повторяющаяся гамма зеленовато-желто-серых тонов впадает в монотонность, и я боюсь, что художник скоро исчерпает себя и кончит трагически. Пока никаких выходов у него не ощущается.
Дальше было несколько супрематистов[249]. Совершенно неожиданно Филонов наряду с сложнейшими футурокомпозициями[250], сделанными все одним и тем же методом, дает вульгарнейших сухо выписанных два портрета[251] в стиле знаменитого Бодаревского.
После жюри мы поехали обедать к А. А. Вольтеру, директору Третьяковской галереи. В числе гостей был и К. С. Петров-Водкин, который страдает туберкулезом и который никак не может добиться, чтобы Наркомпрос послал его на лечение за границу[252]. Хозяин был любезен, угощал нас вкусными блюдами, приготовленными его любезной Зоей Александровной, и красным вином, подогретым с коньяком.
Я совсем немного выпил, но страшная история случилась со мной. А. А. Вольтер живет на Покровке. Когда я вышел от него с Кацманом и Перельманом и мы пошли по направлению к Земляному Валу, мне нужен был трамвай «А», но они меня вернули, так как на «А» надо было идти в обратную сторону, а шел № 8, который по маршруту следовал на Театральную площадь. Я сажусь на него, еду. Смотрю, оказывается, я еду опять к Земляному Валу. Тогда я схожу с трамвая и сажусь опять на № 3, но в обратную сторону, думая, что вот теперь-то я уж сел правильно. Смотрю, № 3 идет куда угодно, только не на Театральную площадь. Я схожу опять и сажусь на № 24, так как всем известно, что № 24 идет на Пречистенку, т. е. через Театральную площадь. Ничтоже сумняшеся еду. Смотрю, — что за оказия? Я попал на Немецкую улицу. Спрашиваю пассажиров, куда же идет № 24, они говорят, что он идет на Каланчевскую площадь и никогда не ходил по Пречистенке. Что за история? Я быстро слезаю, но от всего этого у меня все спуталось в голове, я стал ходить по Немецкой улице почему-то несколько раз туда и обратно.
У меня была мысль зайти к родственникам моей жены, ее сестре Екатерине Петровне, которая живет в одном из переулков Немецкой улицы, очень милая женщина, раньше времени состарившаяся под тяжестью революционного режима, привыкшая в молодости к роскоши богатой купеческой жизни. Но, сообразив, что уже одиннадцатый час — поздно, а они ложатся рано, я пошел по направлению к Елоховской площади.
Смотрю, в окнах грандиозного Елоховского собора огонь. Я любитель зайти в церковь. Всенощная уже кончилась, остались одни божьи люди, которые чают утешения. И страшное зрелище: внутри грандиозного собора, одного из красивейших в Москве, с громадным полуосвещенным куполом, покрывающим, как темное небо, с громадным полуовальным окном в стиле ампир, до того величественным и мощным, — стоят вокруг аналоя в середине храма самые убогие люди, не менее убогие, чем десятка два или три оборванных нищих старух и калек, которые тут же у притвора жалчайшим образом просят, вымаливают копейку, стоят и вместе с священником в епитрахили и с крестом без конца поют: «Пасха священная нам днесь показася», чая какого-то утешения, надежды, и в нищете своей и наготе ища какой-то духовной одежды. Я долго не мог стоять: это бесконечное песнопение «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его» мне истерзало всю душу, я выбежал из собора и пошел без всякого направления.
Мне хотелось видеть какого-нибудь близкого человека и рассказать ему все, чтобы он меня понял так же, как я это восчувствовал, чтобы он как художник увидел в этом образ, формулу человеческого бытия со всей ее суетой и идеалами и переустройством политического будущего человечества. Явятся новые лица, которые поймут мировую ошибку насилия и вопиют: «Да воскреснет человек, да воскреснет воля, вдохновение и свободное творчество жизни!»
Жюри 19/V 1933 года
На этом жюри в изобилии были представлены ОСТовцы. Все они очень оторваны от жизни. Их творчество не идет далее немецких журналов или в лучшем случае фотографий. Колористический их диапазон очень ограничен и монотонен. Они как будто имеют в своем распоряжении всего три тона, и этой трехцветкой жарят безразлично, без отношения, контрастов и т. д. Скучно. Серьезно, скучно. Все-таки все это не идет далее полиграфической культуры. Концепция их искусства — концепция плаката, эстетика серых и зеленовато-серых тонов стала скучной. Хочется действительного цвета, хочется радости, хочется, чтобы глаз отдыхал на здоровых, бодрых, радостных цвете и форме. Довольно бездушной рафинированной эстетики, модернизированных выкрутасов, вяло-слащавых гамм беспросветной декадентщины. Вот пресловутый Лабас. Это талантливый молодой художник, он напрягает все усилия и заботу, чтобы не сказали, что все, что он делает, — плохо. А между тем ведь все это страшно робко, вяло, монотонно и, ей-богу, по совести признаться, никому не нужно. Дю Купей заедает. Зернова — просто плохо, просто слабо и несамостоятельно. Вильямс стал писать случайные пейзажики, но можно приветствовать его за то, что повернулся лицом к действительности.
Д. Штеренберг явно не знает, куда ему идти. После натюрмортов он написал целый ряд неудачных холстов: «Аниська», «Агитатор»[253], фигура крестьянина на плоском жидком по цвету фоне, и, наконец, впал в подражание Тышлеру в «Голове еврея» и в своем большом холсте, где обнаженная женщина высоко держит на руках младенца, который знаменосно держит красный флаг. Символизирует эта картина рождение революции. Жюри эту картину единогласно отклонило. Донельзя скучный Вялов. Совершенно невозможно, по-дилетантски работает Лучишкин. И странно, что все эти ребята еще с ОБМОХУ[254] работают вместе, т. е. коллективно, но вот уже прошло много лет, а они всего лишь заняты разработкой темы, и получается все-таки халтурно. Все они очень здоровые ребята.
Комиссаром выставки назначен И. Е. Хвойник, человек большой эрудиции и острого ума, но как администратор — нуль. Ему навезли около 2000 холстов. Жюри состояло из председателя М. П. Аркадьева, начальника Главискусства, довольно хорошо разбирающегося в искусстве (много жил за границей), Вольтера, Эфроса (едкий, злобный популярный критик и искусствовед, за время революции не раз попадавший в опалу. Во всяком случае, фигура одиозная). Его когда-то еще до революции совершенно исколотил художник Жуковский в Обществе свободной эстетики на глазах у многочисленных гостей[255]. После этого он очень не скоро пришел в себя и всех все спрашивал: «Вы слышали, как мы дрались с Жуковским?» Конечно, слово «дрались» не передает истинного характера происшествия.
После 23 апреля 32 года он всплыл на горизонте, и теперь уже без Эфроса не мыслится ни одно собрание, ни одно заседание. Он и в совете Третьяковской галереи, он и в жюри, он и в кооперативе «Художник» и т. д. и т. д.
Всенепременнейшие члены всяких собраний, организаций, съездов, заседаний — это Перельман и Кацман. Это совершенно неутомимые люди. Я поражен их энергией и организационными способностями. Они всегда во всех президиумах непременно секретарями, а чаще даже председателями. Раньше с ними ходил везде Паша Радимов, бывший председатель АХРР, но в последнее время он от них отстал: то ли он им стал не нужен, то ли они ему надоели. Они занимают всегда самые главные посты, и уж кажется, все 23 апреля было направлено прямо против них, а все-таки они ухитряются опять всплыть на самый верх. Вот уж поистине люди, которые и в воде не тонут и на костре не горят. Все с ними считаются и побаиваются их. Откровенно скажу, об них не раз себе ломали шею многие люди, в том числе и Эфрос, а последнее время был совершенно сшиблен со всех своих позиций некогда всесильный Давид Штеренберг. В чем их сила? Художники они весьма посредственные, их сила, конечно, в беспардонной демагогии. Это все знают, и этого все боятся.
Далее еще прекурьезная фигура — Саша Григорьев: человек, который с самого начала занимал перманентно очень высокие посты (партиец), был создателем АХРР, неутомимый организатор. В АХРРе сломал себе шею об тех же Перельмана и Кацмана. Ему удалось расколоть АХРР, за ним пошла самая реакционная часть АХРРовцев, и он объявил из них новое общество под названием Союз советских художников. Одно время Григорьев был буквально затравлен райкомом как оппортунист. После 23 апреля вдруг неожиданно назначается инспектором отдела ИЗО Главискусства.