Книги

Сталинизм и война

22
18
20
22
24
26
28
30

Непосредственно связан с антитеоретичностью догматизм. Он игнорирует конкретные условия места и времени, фактически отрицает развитие мира, пронизывая всю теорию и практику сталинизма. Это ничего общего не имеет с «догмами марксизма-ленинизма», как утверждает А. Некрич и некоторые другие авторы. Догмы из неких обрывков революционной теории созданы самим Сталиным и его группой. Это связано не только с образом мышления Сталина и его людей, но и с их политической программой, псевдореволюционной по форме, однако сугубо консервативной по содержанию. Догматизм и консерватизм — явления во многом совпадающие друг с другом. Они доказали свою способность процветать в обществе независимо от социально-экономической формации. Все это тем более важно подчеркнуть, что в последнее время в прессе появились голоса в… защиту консерватизма. Едва ли это можно объяснить языковой неграмотностью. Некоторые авторы, маскируя свою позицию, вводят совершенно нелепое выражение «умный консерватизм».

Догматические тенденции в историографии чрезвычайно распространены. Назовем одну из ранних попыток «вождя» бездумно распространить категории новейшего времени на историю древнего мира и средних веков. «Революция рабов, — утверждал Сталин, — ликвидировала рабовладельцев и отменила рабовладельческую форму эксплуатации трудящихся. Но вместо них она поставила крепостников и крепостническую форму эксплуатации трудящихся… Революция крепостных крестьян ликвидировала крепостников и отменила крепостническую форму эксплуатации. Но она поставила вместо них капиталистов и помещиков, капиталистическую и помещичью форму эксплуатации трудящихся»[108]. В этих фразах много некорректного или просто ложного. Можно ли утверждать о неких революциях рабов, крепостных крестьян; почему «революция рабов… поставила крепостников», а революция крестьян — капиталистов; как получилось, что помещики сменили крепостников, разве крепостники — не помещики? С догматизмом напрямую связаны просчеты Сталина в оценке фашизма: Гитлер отнюдь не повторял путь Вильгельма II; опыт первой мировой и гражданской войн во многом был неприемлем в 1939–1945 гг. вследствие революции в военном деле.

Догмы буквально сковали изучение прошлого и пропаганду знаний. Это — тезисы о социальной революции исключительно через вооруженное восстание; о коренных преимуществах социализма, которые будто бы автоматически приводят к поражениям капитализма, уничтожают основу для противоречий и даже различий между социалистическими государствами; о полной и окончательной победе социализма в СССР, монолитном единстве партии и советского общества, о постоянно и стихийно возрастающей роли партии. В большинстве такого рода работ исследование фактически отсутствовало. Его заменяли в лучшем случае новые примеры к старым схемам.

Многие историки просто находили те или иные удобные для данного случая цитаты из произведений классиков марксизма-ленинизма и, конечно, самого Сталина. При этом подлинная сущность взглядов Маркса, Энгельса, Ленина часто искажалась. Так, выхватывалась какая-либо мысль раннего Маркса, а тот факт, что зрелый Маркс от этой мысли отказался, обходили молчанием. Цитаты выдавались в качестве истины в высшей инстанции. Эти традиции оказались настолько живучими, что прослеживаются и в последние годы. В одном из учебников по истории сохранена ложная трактовка троцкистов и других «врагов народа». Этот прием широко используется удобными для новых властей авторами.

7

Несовместимость сталинизма как методологии с диалектической логикой, может быть, наиболее ярко проявляется в грубых нарушениях одного из главных требований диалектики — исследовать предмет всесторонне. Абсолютизация тех или иных сторон события, явления, игнорирование других сторон органически присущи всей сталинистской «историографии». Ярко прослеживается это, например, в освещении двух революций — французской и российской. При исследовании первой из них обойдены такие важнейшие вопросы, как цели и средства, принуждение и убеждение, разрушение и созидание, идеалы и действительность, цена революции и эволюции, взаимоотношение народа и власти, соотношение классового и общечеловеческого. Многое из положительного наследия революции 1789 г. игнорировалось, в том числе — заложенные ею основы современной концепции прав человека.

Октябрьская революция в течение десятилетий была в центре внимания историков. В АН функционировал научный совет по этой комплексной проблеме (до последних лет его возглавлял Минц). Тем не менее и эта революция освещена сугубо односторонне. Только простой перечень не изученных тем составил многие страницы. Среди них: война как ускоритель общественных процессов, революционное сознание и революционная психология народных масс, проблема учредительного собрания, материальные предпосылки и объективные условия революции в России, альтернативы развития России, становление революционной законности, Октябрь и проблема мировой революции, интеллигенция и революция, нравственное значение Октябрьской революции, политические портреты деятелей эпохи трех русских революций и гражданской войны, гражданская война как подвиг и антиподвиг, «военный коммунизм», экономика, идеология, социальная психология, контрреволюция, проблема насилия, революция и культура, российская эмиграция. Эти темы по существу впервые названы в качестве предмета исследования[109]. Многие из них имеют свое продолжение. Такова проблема насилия. С ней прямо связана односторонняя трактовка Сталиным функции государства. Как известно, он полностью сбрасывал со счетов участие народа в общественных делах[110]. В наибольшей степени этот методологический порок поразил официальную историографию второй мировой войны.

Односторонний подход составляет основу бесчисленных упрощений, так характерных для сталинизма в политике и методологии. Таковы вульгаризация ленинского завета — о пересмотре прежних большевистских взглядов на социализм, упрощение (до предельного искажения!) ленинских представлений об индустриализации и коллективизации. Весьма примитивны представления Сталина и его группы по аграрному вопросу, например, его утверждение о монополии феодалов на земельную собственность. В действительности при феодализме было многообразие этой собственности, помимо феодальной существовала общинная, мелкокрестьянская, впоследствии — капиталистическая или полукапиталистическая. Ограниченный ум «вождя» не терпел многоукладности. Он видел лишь два варианта: капиталистический или социалистический. Причем тот и другой он представлял себе весьма упрощенно. Ему не дано было понять, например, что в труде земледельца изначально заложено нечто общечеловеческое, не поддающееся влиянию различных социально-экономических формаций. Суждения Сталина об «опасности восстановления капитализма в СССР» при сохранении в деревне различных форм собственности были или наивными, или фарисейскими. Аналогичные взгляды, прозвучавшие на Втором съезде народных депутатов СССР, отнюдь не выражают заботу о подлинном социализме[111].

В политике и историографии широкое распространение приобрела черно-белая манера. Так, все движения России, кроме большевистского, объявлялись контрреволюционными. Чуть ли не все мыслители-идеалисты XIX–XX вв. от Чаадаева до Ганди были отнесены к реакционерам. Плюрализм мнений в ВКП(б), непременная черта любой демократической партии, был назван беспринципной борьбой за власть. Парламентаризм с его сильными демократическими потенциями был отделен стеной от советской демократии. Различные упрощения поразили военное дело. Мир был механически расчленен Сталиным на две враждебные друг другу части. Это противоречило всемирному характеру хозяйственных связей, экономической взаимосвязанности стран, развитию мировой культуры. Схема «друг — враг» отодвигала на задний план общечеловеческие ценности. Все некоммунистические течения в мировом рабочем движении Сталин отнес к «разновидностям социал-демократизма», фактически сбросив их со счетов[112].

Упрощенству Сталина сопутствовали внешняя простота изложения, «народный» язык, что давало повод апологетам говорить даже о его преимуществах перед Лениным. За многословной риторикой, бесчисленными повторениями часто скрывалось, однако, отсутствие логики, необоснованность суждений, элементарная неряшливость. За всем этим стояла уверенность в том, что этот автор заведомо прав. Стремление воспроизводить мысли «вождя» не только по существу, но и по форме, сильно обедняло язык историка и популяризатора. Его не спасала и пышная фразеология. Современная военная историография, например, пронизана многочисленными прямыми заимствованиями из выступлений Сталина и публицистики военных лет, в том числе ненужными усилениями типа: «смелость и мужество, отвага и героизм, ложь и фальсификация». Может быть, наибольший вред нанес сталинизм русскому (и не только русскому) языку тем, что он милитаризировал его. До сих пор не только в освещении прошлого, но и в самых различных сферах жизни широко применяется сугубо военная терминология, как правило, совершенно неуместно. Это — борьба, кампания, фронт, армия, бригада, железный батальон, маневры, штабы, мобилизация, добровольцы, атака, наступление, команда, командные высоты. «Отряд интеллигенции», «идеологические битвы» — не абсурдно ли это?

8

До сих пор шла речь о методологических принципах, порожденных нарушением требований теории познания. Наряду с ними необходимо отметить идеологически обусловленные подходы к прошлому. Это — персонификация истории, националистические извращения, примитивное социологизирование. Разумеется, гносеологические и идеологические истоки весьма тесно переплетены. Такова апология как одно из отступлений от требования всесторонности и одновременно — проявление персонификации истории и искажения классового подхода. Уничтожение памяти народов обусловлено не только антиисторизмом, но и культом.

Персонификация истории непременно сопутствует культу личности. В беседе Фейхтвангера с «вождем» в 1937 г. писатель-антифашист отметил «чрезмерный, безмерный, безвкусный» культ Сталина. Гость не сумел понять (он лукавил), что это «обожествление» было инспирировано именно в таких размерах самим Сталиным, что совсем ни при чем были «люди», которые будто бы «чувствуют потребность выразить свою благодарность», ни при чем и «склонность» русских к преувеличениям. Фейхтвангер наивно сообщает, что Сталин «прощает» рабочим и крестьянам — они не имеют «хорошего вкуса», но считает «вредителями и подхалимствующими дураками» тех интеллигентов, которые пытаются дискредитировать его. «Вождь» заверил писателя, что партийные комитеты уже строго осудили фальшивую практику ненужных и бессмысленных восхвалений[113].

Культ и его распространение в историографии некоторые авторы выводят из известной народнической доктрины героев и толпы. Но идеология культа имеет несравненно более древнее происхождение. Явно прослеживается стремление вытеснить религиозный культ сталинским. Вульгарный атеизм был лишь инструментом в руках «вождя». В то же время он многое заимствовал из религии; замена знаний верой, факта мифологемой, обращение к неразвитому интеллекту, старым культурам.

В официальных кругах 30—50-х гг. очень ценились «сильная личность», «эпический герой», культ отца. «Мы готовы к бою, Сталин, наш отец», «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин», — повторяли на все лады многочисленные песни предвоенных лет, и в этом звучала языческая идея о праве отца жертвовать своим сыном. Тот же смысл имел пропагандистский штамп об «отце народов». Последствия сталинского патернализма до сих пор не изжиты. Из препарированного ими марксизма-ленинизма Сталин и его клика оставили лишь столько, сколько соответствовало их корыстным целям. Социалистическая идея была превращена в своеобразную религию, классики — в святых, Сталин же стал богочеловеком. Важное место занимало культовое отношение к Ленину. Формирование такого отношения Сталин начал еще при жизни Ленина, объявив его «гениальнейшим из гениальных людей»[114]. Произошло то, о чем предупреждал сам Ленин. В 1917 г. в работе «Государство и революция» он писал, что после смерти великих революционеров «делаются попытки превратить их в безвредные иконы, так сказать, канонизировать их, предоставить известную славу их имени для «утешения» угнетенных классов и для одурачения их…»[115]. После аналогичной операции с Лениным занять его место было уже делом техники.

Проявления культа в освещении прошлого многообразны. «В ту осень, — читаем мы в книге, опубликованной в 1989 г., — многие считали, что большевикам пришел конец… Деникин продолжал свой триумфальный марш… Но вот появились Егоров и Сталин, брошенные на решающее направление, и словно бы произошло чудо. Буквально через неделю фронт был воссоздан, деникинские полки остановлены севернее Орла, затем они попятились, побежали»[116]. Культом буквально пронизана вся официальная история советского общества. Аналогичный подход свойствен и части литературы по истории дооктябрьского периода[117]. Персонификация — явление несравненно более широкое, чем простое воспевание самодержца в духе поэтов и историографов при дворах азиатских сатрапов и европейских монархов. Куда более сложно преодолеть исключение из истории самого народа. До сих пор его роль отражена дежурными фразами. Впрочем, не преодолена и наиболее примитивная культовая традиция. Так, не успев развенчать славу одного «великого полководца», спешим поставить на освободившийся постамент другую фигуру.

Националистические извращения прошлого также тесно связаны с политической практикой сталинизма. Известно, что он дискредитировал идею социалистической федерации. Под аккомпанемент вполне правомерных лозунгов о дружбе народов и интернационализме возникла авантюристическая установка на слияние всех наций. Были преданы забвению интересы некоторых национальностей. Одним из примеров такой политики стало закрытие почти всех еврейских школ на территории СССР в 1938 г. и другие проявления антисемитизма. И, наоборот. Если в первые годы сталинизма подчеркивать свою принадлежность к русской нации было не только неудобно, но и опасно — могли обвинить в шовинизме, — то позднее появилась другая крайность — тезисы о «старшем брате», «первой среди равных», тенденциозное выделение русской нации как «руководящего народа»[118]. Однако более последовательны Сталин и его группа в их национальном нигилизме. Это прослеживается уже в известном упрощенном толковании нации (1912). Национальные черты были сведены к нулю, а нация чуть ли не отождествлялась с государством[119]. Сталинизму свойственно игнорирование реального существования многих национальностей СССР. Так, если по переписи 1906 г. было определено 194 народности, то по переписи 1939 г. их числилось лишь менее ста[120].

Малейшие извивы ущербной политики и теории Сталина повторяла официальная историография. У нас нет истории русского народа, как и истории малых народов. Но есть тенденция к сведению истории всех народов СССР к истории России. Укоренился ложный тезис об исключительно добровольном присоединении всех наций и народностей к царской России. При Ленине это присоединение рассматривалось в целом (то есть в качестве основной, но не единственной тенденции) как результат колониальной политики царизма. Это отнюдь не запрещало историкам исследовать специфику этой политики по отношению к различным народам, вошедшим в состав России, и особенности политики России, Великобритании и других держав. Однако позднее присоединение этих народов стали рассматривать как «наименьшее зло» (гнет персов или турок был «хуже»). В 1937 г. и эту концепцию отвергли, присоединение было объявлено безусловным благом. Проблема присоединения, как и проблема формирования России, и ныне удовлетворительно не исследованы.

Шовинистические тенденции в историографии достаточно заметны. С ультрапатриотических позиций оценивалось, например, поражение России в войне с Японией. Оно, по мнению Сталина, «легло на нашу страну черным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано»[121]. Такая трактовка противоречит интернационалистскому подходу к истории. По Ленину, «дело русской свободы и борьбы русского (и всемирного) пролетариата за социализм очень сильно зависит от военных поражений самодержавия… Не русский народ, а самодержавие пришло к позорному поражению. Русский народ выиграл от поражения самодержавия»[122]. Сталин же снимал вопрос об империалистической политике царизма на Дальнем Востоке, об участии его в разделе Китая. К. Раш утверждал, что «русское крепостное право было самым мягким в Европе»[123]. Русофобские изыскания ряда историков в какой-то мере могут быть объяснены, но не оправданы упомянутыми тенденциями, как и стремлением Сталина действовать «от имени русских».

Шовинизм и национальная ограниченность внутренне связаны. Они, как и классовая ограниченность, метафизически противостоят общечеловеческому. В наших книгах отечественная история часто затмевает всемирную. Вторая отходит на задний план в качестве лишь некоего фона. От этого страдает в первую очередь освещение самой истории СССР — РФ. Таково категорическое отрицание каких-либо варяжских и иных влияний на восточных славян. Однако ему противостоит другое, не менее далекое от правды утверждение о норманнских корнях русской государственности. Последнюю точку зрения в свое время приняли, в частности, фашистские «историки». Ее пытаются возродить некоторые отечественные авторы, опираясь на один из источников, нарочито истолкованный[124].

О социологизме, который пронизывал всю историю и историографию советского общества и который в большой мере сохранился до сих пор. Это — и представление об истории как «идеологической науке»; это и упрощенное противопоставление партийности объективности, отождествление партийности с целесообразностью; это и тезис об истории как политике, опрокинутой в прошлое; это и искаженная трактовка конкретных событий. Например, выводят вторую мировую войну из «антикоммунизма» западных держав, вне связи с межимпериалистическими противоречиями и борьбы двух группировок за влияние на СССР как мощный геополитический фактор; ограничивают источники победы СССР исключительно классовыми рамками.

Такой подход обычно сводится к апологии или, наоборот, отрицанию, умолчанию, недооценке. Так освещали боевой путь Красной Армии с момента ее организации до последних дней. Это была цепь сплошных побед. Вся Великая Отечественная война заслонена во многих наших книгах парадом Победы 1945 г. «Все советское значит отличное», «советская власть — высшая форма демократии», — утверждали, имея в виду настоящее и прошлое. Считалось, что марксизм-ленинизм автоматически обеспечивает Советскому Союзу передовые рубежи. Апологетика отнюдь не нейтральна. Законная гордость победителя после войны под влиянием официальной пропаганды и историографии переросла, например, в опасное самодовольство. Оно до сих пор питает застойные и контрреволюционные явления. Деформировано и само знание. Многие историки уверовали в полное совершенство сделанного ими, перестали видеть нерешенные проблемы.