1) Вступительная часть оды состоит из трех последовательных звеньев: (а) зачина (обычно
2) Длина зачина может быть различной; длина ядра обычно составляет 1 строфу; длина перехода – тоже 1 строфу.
3) Соответственно, если длина зачина меньше 1 строфы, то миф начнется в 4‐й строфе, тотчас после первой триады; если длина зачина больше 1 строфы, то миф начнется в 5‐й строфе; если миф начнется раньше, то он будет оборван и потом начат заново (например, миф о Пелопе в Ол. 1, миф об Эакидах в Нем. 5).
4) Таким образом, опорными точками для внимания слушателя во вступительной части оды являются, во-первых, начало именования с хвалой победителю и, во-вторых, конец первой строфической триады. Быстрое именование победителя означает, что в 4‐й строфе начнется миф и ода будет длинной. Оттянутое именование победителя заставляет ожидать конца первой триады: здесь ода либо заканчивается, оказываясь, таким образом, короткой и без мифа, либо продолжается дальше, и тогда это означает, что миф начнется в 5‐й строфе и ода будет длинной. В нашей Ол. 6 имя победителя названо лишь в конце 2‐й строфы (именование расколото на две части вставкой хвалы и сентенций); это заставляет ожидать позднего начала мифа, и действительно, переход к мифу начинается только в самом конце 4‐й строфы.
Отступления от этих правил у Пиндара есть, но их меньшинство: выявленная структура достаточно надежна, чтобы строить ожидания о дальнейшем тексте. Анализ вступительной части оды – лучший раздел книги Гамильтона; здесь добавить к его выводам почти нечего. Поэтому переходим дальше, к рассмотрению мифологической части оды, структура которой гораздо расплывчатее и ориентировка в которой труднее.
Длинным ли будет миф и скоро ли ждать перехода к заключительной части, предугадать у Пиндара трудно. Только группа эгинских од более или менее единообразно выдерживает длину мифа в три строфы; в остальных одах с мифами она оказывается непредсказуема. Это – естественное следствие разнообразия используемого Пиндаром материала; слушателям предоставляется самим угадывать по темпу повествования, насколько пространный рассказ предполагает автор. Чтобы корректировать эти догадки, у поэта есть знакомое нам средство – триадическое членение оды: чтобы не создавать у слушателя ложных ощущений «вот уже сейчас конец», автор старается, чтобы конец повествовательного куска не совпадал с концом строфы, а тем более триады, и забегал в следующую, давая тем самым понять, что впереди еще по меньшей мере одна триада. Поэтому пиндаровская лирика (и подражающая ей горациевская) в значительной мере строится на строфических анжамбманах, тогда как лирика нового времени – на строфической замкнутости; первая имеет в виду слушателя, впервые слышащего, вторая – читателя, не впервые перечитывающего текст и во всяком случае представляющего себе на глаз, далеко ли до конца.
Главное, что предстояло угадать слушателю при первой встрече с мифологическим мотивом, – это, во-первых, имеет ли он дело с кратким мифологическим примером или с развернутым мифологическим рассказом, и, во-вторых, если это мифологический рассказ, то далеко ли намерен его вести сочинитель.
Для отличения мифологического примера от мифологического рассказа существенны три признака: во-первых, это краткость; во-вторых, это характер связи с контекстом; в-третьих, наличие повествовательной последовательности мотивов. О четвертом признаке речь будет далее.
Наиболее заметен, конечно, первый признак – краткость. Гамильтон в своей книге делает этот признак единственным критерием различия между примером и рассказом: «Анализ показывает, что есть два вида подачи мифологического материала: длинный вид (свыше 14 стихов) – миф и краткий вид (не свыше 8 стихов) – мифологический пример» (стр. 14). Это наблюдение полезное и новое: Пиндар, стало быть, избегает промежуточных форм и сам помогает слушателям отличать короткое попутное мифологическое отступление от длинного и существенного. Но при первом восприятии произведения этот признак ориентиром служить не может: сам Гамильтон в дальнейшем признает, что «мифологический пример неотличим от мифа, пока он не закончится» (стр. 78), иными словами, здесь сигналом для слушательского понимания служит не начало, а конец текстового куска: перед нами не проспективное ожидание, а ретроспективное осмысление.
Второй признак мифологического примера – характер его связи с контекстом. Мы уже перечисляли поводы, по которым ассоциативно мог привлекаться в оду мифологический материал: хвала победителю, его роду, его городу, играм, на которых он одержал победу. К этим прямым ассоциациям можно добавить две опосредованные: через сентенцию (если автор украшает свой рассказ сентенцией «человек должен воздавать благодарностью за добро», то он может привлечь для иллюстрации этой сентенции миф об Иксионе – так и делает Пиндар в Пиф. 2) и через развернутое обращение (если автор ради своего адресата обращается, скажем, к кентавру Хирону, то он может для возвеличения мудрости Хирона рассказать миф о каком-нибудь из его славных учеников – так Пиндар рассказывает миф об Асклепии в Пиф. 3); теоретически возможна опосредованная ассоциация и через поэтическое отступление, но единственный у Пиндара пример ее (Пиф. 1, 13–28: «лишь тот, кто ненавистен Зевсу, безумствует перед голосом Муз: [таков] Тифон…» и т. д.) может рассматриваться и как ассоциация через сентенцию. Так вот, развернутые мифы и краткие мифологические примеры обычно включаются в контекст по разным поводам. Три четверти развернутых мифологических рассказов (25 из 30) привязаны к хвале городу (чаще всего), роду и играм; три четверти кратких мифологических примеров (23 из 31) привязаны к сентенциям и к хвале победителю. Это можно понять: и для сентенций, и для хвалы победителю важны были не столько подробности мифа, сколько общий его смысл (подробный пересказ подвига Геракла мог бы скорее невыгодно, чем выгодно, оттенить рассказ о победе чествуемого борца или бегуна), а прошлое рода, города и игр включало в себя мифологические эпизоды самым естественным образом (чем подробнее можно было показать причастность Геракла к учреждению олимпийских игр, тем лестнее это было для чествуемого олимпийского победителя). Таким образом, уже по характеру перехода от контекста к мифологическому материалу слушатель мог отчасти предугадать, подробный или неподробный рассказ предстоит ему услышать.
Подтверждение или неподтверждение этой догадки приносил слушателю третий признак мифологического примера – характер нанизывания мотивов, одномоментность или многомоментность, протяженность изображаемого действия. Короткий мифологический пример одномоментен: это одна картина, на которую достаточно бросить взгляд и затем снова вернуться мыслью к лирическому контексту. Длинный мифологический рассказ по большей части многомоментен: это ряд картин, за последовательностью которых читателю-слушателю приходится сосредоточенно следить и на это время отвлекаться мыслью от лирического контекста. В мифологическом рассказе каждая фраза вносит что-то новое, а в мифологическом примере лишь повторяет иными словами и в ином аспекте уже сказанное. Эта тавтологичность и служит сигналом, порождающим соответственное ожидание. Услышав первую фразу мифологического содержания, слушатель уже может предположить, что перед ним или мифологический пример, или мифологический рассказ; услышав вторую и третью фразы, варьирующие уже сказанное, слушатель заключает, что перед ним мифологический пример, и ждет, что он будет недлинным и вспомогательным; услышав же фразы, развивающие и продолжающие уже сказанное, слушатель заключает, что перед ним мифологический рассказ, и ждет, что он будет длинным и самостоятельным.
Одномоментность тяготеет к краткости, многомоментность – к пространности, такая закономерность вполне естественна. Но это необязательно: одномоментное повествование, дающее не ряд картин, а лишь развертывание и детализацию одной картины, может растягиваться на много стихов и все-таки не становится из примера рассказом.
Лучше всего это видно из сравнения. Один из самых пространных мифологических примеров у Пиндара – описание островов Блаженных в Ол. 2, 55–82. Перед этим здесь шла хвала победителю Ферону (46–50), ее подытоживала сентенция «счастье увенчивает богатство и доблесть» (51–55), затем следует логический переход: «Владея таким уделом, о если бы знал человек грядущее!» (56; смысл: человек не сбивался бы с пути доблести, если бы знал, что за это неминуемо ждет его возмездие), и затем – описание загробной доли: (57) суд изрекает приговоры над умершими, (61) оправданные обретают «беструдную жизнь» меж любимцев богов, (67) а осужденные – несказанные муки; (68) избранные же души, пройдя испытание доблестной жизнью в трех воплощениях, удостаиваются пребывания на островах Блаженных: (71) там свежий воздух, яркие цветы, уставные хороводы, (78) там зятья богов Пелей и Кадм, и туда вознесла Фетида Ахилла, сокрушившего и Гектора, и Кикна, и Мемнона. Здесь мифологический кусок кончается и начинается (83) отбивка поэтическим отступлением: «Много есть быстрых стрел в колчане у моего локтя…» и т. д. Мы видим: описание занимает 27 стихов, но остается описанием, действия в нем нет; оно задерживает взгляд слушателя, но не уводит его в сторону.
Сравним с этим другую очень схожую картину у Пиндара – блаженный гиперборейский край в Пиф. 10, 29–50. Перед этим здесь тоже шла хвала победителю и отцу его, затем сентенция: высшее счастье – это счастье отца, который сам побеждал и сына видел победителем; в участи, доступной для смертных, «он исплавал блеск до предельного рубежа» (28–29). От этой метафоры перекидывается неожиданный переход к мифу: (29) «Но ни вплавь, ни впешь никто не вымерил дивного пути к сходу гипербореев, – лишь Персей, водитель народа, переступил порог их пиров…» – и далее следует описание этих пиров: по-старинному в жертву богам закалываются ослы, радуются Аполлон и Музы, у всех на устах песни, на головах венки, в сердце радость, здесь не страшны болезни и смерть, здесь не за что ждать воздаяния; (44) «Смелостью дыша, это в их счастливые сборища шагнул Персей, а вела его Афина, а убил он Горгону, и принес он островитянам ту голову, пеструю змеиною гривой, – каменную смерть: (48) и дивному вера есть, коль вершитель – бог». Описание блаженного края очень похоже на предыдущее, но там оно было представлено вне сюжетного действия: «каждый нисходит…», здесь – внутри сюжетного действия: «Персей сошел…» (хотя в целом сюжет здесь очень неразвит и перечень остальных деяний Персея выглядит нескладным довеском). Поэтому второй образец, хотя он и короче, ощущается все же как мифологический рассказ, а первый – как мифологический пример.
Конечно, сомнительные случаи остаются. Представим себе такой контекст: «велика сила зависти! ведь это она когда-то довела до гибели могучего Аянта. Пусть же минует меня эта зависть…» и т. д. Это одномоментный «пример»: читатель-слушатель одним взглядом представляет себе картину «гибели Аянта» и движется мыслью далее. Представим себе теперь такой контекст: «велика сила зависти! это из‐за нее когда-то бросился на меч могучий Аянт. Ибо завистью воспылал на него Одиссей, и хитростью отсудил он себе пред ахейцами доспехи Ахилла, и обида обуяла тогда Аянтов ум, и в помрачении бросился он рубить быков, думая, что рубит неправосудных ахейцев, а когда опамятовался, то смертью омыл свой позор». Это многомоментный «рассказ»: читатель-слушатель следит взглядом за сменой нескольких картин и за это время почти забывает, по какому поводу обратился к ним поэт. Понятно, что такой «пример» скорее всего будет краток, а такой «рассказ» пространен.
Но вот к этому мифу об Аянте обращается в Нем. 8 Пиндар и рассказывает его так: «…суд людской – пастбище для зависти, а она прилепляется лишь к доброму, худому она не враг. (23) Снедью ее стал и сын Теламона, брошенный на клинок: (24) кто не речист, не мощен душой, тот в скорбном споре уступает забвению, а лучший дар достается искусной лжи. (26) Так тайными голосами услужили данайцы Одиссею, и Аянт, обездолен золотым доспехом, встретил смерть. (28) А как несхожи были они, разя ранами жаркие тела врагов, потрясая копья, ограду смертных, в схватке ли над Ахиллом, только что павшим, в дни ли иных трудов и многих смертей! (32) Издавна была ты сильна, вражья речь, лживая речь…» и т. д. Мифологический кусок здесь довольно длинен и изображает действие (самоубийство Аянта) на фоне других действий (Аянт и Одиссей в битвах), как это и бывает в сюжетном рассказе. Однако достаточно ли этого, чтобы ощущать наш отрывок как рассказ? Перед нами, по существу, только одна картина, один момент действия – смерть Аянта; картина суда, которая могла бы с ней соперничать, именно поэтому рассчитанно затушевана, а картина «многих битв», которая может ее лишь оттенять, рассчитанно усилена; сентенции расширяют текст, но не отвлекают читателя от контекста. Мы учитывали этот отрывок все же как рассказ, а не пример; однако оговорки о сомнительности таких случаев здесь необходимы.
Два других сомнительных случая такого же рода – это мифы в Пиф. 5 и Пиф. 8. В Пиф. 5 речь идет о полулегендарном Батте, основателе Кирены: счастлив был его удел, и счастье это унаследовано его потомками (55–56), даже львы бежали от его слова (57–65), он вывел в Кирену дорийских переселенцев (85–93), и гроб его – святыня для них (93–102). Если бы здесь достаточно было выделено центральное звено – «вывел переселенцев», – перед нами было бы бесспорное сюжетное действие, но Пиндар, наоборот, всячески затушевывает это действие, прячет его в придаточное предложение, растворяет в отступлениях об Аполлоне, направлявшем Батта в Кирену, и об Антеноридах, предшествовавших ему в Кирене; и читателю-слушателю трудно выделить действие, «переселение», из результата, «счастья». В Пиф. 8 Пиндар говорит борцу-победителю: (35) ты умножил славу своих предков, и за это о тебе можно сказать то, что сказал под Фивами Амфиарай, из замогильной дали своей глядя на подвиги сына своего Алкмеона и друга своего Адраста: (44) «От породы блещет в рожденных знатная отвага родителей», хорошо бьется Алкмеон, хоть и потерял он во мне отца, и хорошо бьется Адраст, хоть и потеряет он в этой битве сына. (55) «Таково Амфиараево слово»; миф обрывается, следует поэтическое отступление (о преданности поэта культу Алкмеона) и моление. Здесь действия вообще нет, есть лишь ситуация, и в ней сентенция и пророчество. Такой мифологический эпизод тоже колеблется на грани между примером и рассказом.
Рассмотрение этих трех образцов позволяет отметить еще один, уже четвертый, критерий различия между мифологическим примером и мифологическим рассказом; но так как объективному установлению он поддается гораздо труднее, чем первые три, то его нельзя с ними ставить в один ряд. Его можно определить так: в мифологическом рассказе на первом плане находится однократное «действие», на втором – его остающийся «результат»; в мифологическом примере на первом плане – постоянное «свойство», на втором – его однократное «проявление». С этой точки зрения все наши три образца будут ближе к примеру, чем к рассказу: «зависть, погубившая Аянта», «счастье Батта», «доблесть Алкмеона» – все это в гораздо большей степени является постоянными «свойствами», чем «самоубийство Аянта», «переселение Батта», «подвиги Алкмеона» являются «действиями», чреватыми «результатами». К членению мифологического рассказа на «действие» и «результат» мы еще вернемся.
Из сказанного следует: чтобы мифологический отрывок был угадан слушателем как пример, а не рассказ, желательно совпадение таких признаков: (1) включение в контекст через сентенцию или хвалу победителю; (2) одномоментность содержания и тавтологическая вариативность его выражения; (3) заключение, подчеркивающее, что главное в рассказанном – не действие, а раскрывшееся в нем постоянное свойство. Если все эти признаки налицо, то даже довольно пространный отрывок воспринимается как пример: последний (4) признак – краткость – становится несущественным. Если же какой-то из этих признаков отсутствует, то даже короткий отрывок может ощущаться не как пример, а как рассказ, но рассказ оборванный. Это «оборванный миф», прием, встречающийся у Пиндара не менее семи раз.
Вот образец «оборванного мифа». В Нем. 3 Пиндар произносит хвалу победителю (таким образом, первый признак соблюден) и выражает надежду, что за немейской его победой последует олимпийская: (20) «и если высшей достигнет он доблести – нелегко проплыть еще далее в неисходную зыбь за теми Геракловыми столбами, (22) которые воздвигнул герой и бог славными свидетелями предельных своих плаваний, укротив по морям чудовищ, чья сила непомерна, испытав глубинные течения, принесшие его к концу всех путей, где указаны им грани земные» (действие одномоментно, изложение топчется на одном месте, таким образом, второй признак тоже соблюден). Чего ожидает далее слушатель? Или плавного возврата к основной мысли, например какой-нибудь обобщающей (по третьему признаку) сентенции вроде «Высшее из благ – Гераклова (олимпийская) честь, желанное обетование мужеской доблести»; тогда будет ясно, что перед нами пример и что этот пример уже завершен. Или решительного отступления от основной мысли к мифологическим подробностям, например: «Истинно так: долог был его путь на край света к Герионову стаду, и грозны были опасности…» – и далее о борьбе с Антеем, Алкионеем или самим Герионом; тогда будет ясно, что перед нами рассказ и что конца его следует ждать тогда, когда будет вновь упомянуто воздвижение Геракловых столпов. Но Пиндар не дает ни того, ни другого продолжения: он обрывает себя риторической отбивкой: (26) «Но к каким, душа моя, чуждым рубежам обращаешь ты мой челн? Повелеваю тебе: неси мою Музу к Эаку и Эакову роду…» и т. д. С каким ощущением расстается слушатель с прослушанным куском – как с недоговоренным примером или как с недоговоренным рассказом? По-видимому, как с недоговоренным рассказом; свидетельство тому – тот факт, что во всех без исключения одах с «оборванным мифом» вскоре за ним следует «настоящий миф», полномерный мифологический рассказ, как бы удовлетворяющий обманутые ожидания слушателей. Так и в рассматриваемой оде Нем. 3: после поэтического отступления (26–31) начинается миф о Пелее и сыне его Ахилле, занимающий, как обычно, серединную часть оды (32–63). Таким образом, достаточно оказывается отсутствия третьего признака, установки на обобщенное значение примера, чтобы мифологические тексты воспринимались не как примеры, а как рассказы.