Книги

Собрание сочинений в шести томах. Т. 1: Греция

22
18
20
22
24
26
28
30

Сочленения между разнородными мотивами обычно заполнялись сентенциями общего содержания и наставительного характера: Пиндар был непревзойденным мастером чеканки таких сентенций. У него они варьируют по большей части две основные темы: «добрая порода все превозмогает» и «судьба изменчива, и завтрашний день неверен»; эти припевы лейтмотивом проходят по всем его одам. А иногда поэт отказывался от таких связок и нарочно бравировал резкостью композиционных переходов, обращаясь к самому себе:

Повороти кормило!Врежь якорь в сушу, спасенье от скал!К иному летит краса песни моей,Как пчела к цветку от цветка…(Пиф. 10, 51–54)Увело меня, друзья,С прямых путей на изменчивые распутья,Снесло меня ветром,Как стремящуюся сквозь море ладью.Муза моя,Если голос твой сдан внаем, —Пусть он разное шумит, посеребренный,Но теперь пред ним —Лишь отец ли Пифоник, сын ли Фрасидей,Чья двойная блещет радость и слава…(Пиф. 11, 38–45)

Отдельные разделы оды могли сильно разбухать или сильно сжиматься в зависимости от наличия материала (и от прямых требований заказчика, платившего за оды), но общая симметрия построения сохранялась почти всегда. Она была осознанной и почти канонизированной: прообраз всей хоровой лирики, «терпандровский ном», по домыслам греческих грамматиков, состоял из семи, по-видимому, концентрических частей: «зачин», «послезачинье», «поворот», «сердцевина», «противоповорот», «печать», «заключение». Представим себе в «сердцевине» – миф, в «зачине» и «заключении» – хвалы и мольбы, в «печати» – слова поэта о себе самом, в «повороте» и «противоповороте» – связующие моралистические размышления, – и перед нами будет почти точная схема строения пиндаровской оды.

Следить за пропорциями помогала метрика: почти все оды Пиндара написаны повторяющими друг друга строфическими триадами (числом от 1 до 13), а каждая триада состоит из строфы, антистрофы и эпода; это двухстепенное членение хорошо улавливается слухом. Изредка Пиндар строил оды так, чтобы тематическое и строфическое членение в них совпадали и подчеркивали друг друга (Ол. 13), но гораздо чаще, наоборот, обыгрывал несовпадение этих членений, резко выделявшее большие тирады, перехлестывавшие из строфы в строфу.

4

Вслед за средствами композиции для утверждения события в оде использовались средства стиля. Каждое событие – это мгновение, перелившееся из области будущего, где все неведомо и зыбко, в область прошлого, где все законченно и неизменно; и поэзия первая призвана остановить это мгновение, придав ему требуемую завершенность и определенность. Для этого она должна обратить событие из неуловимого в ощутимое. И Пиндар делает все, чтобы представить изображаемое ощутимым, вещественным: зримым, слышимым, осязаемым. Зрение требует яркости: и мы видим, что любимые эпитеты Пиндара – «золотой», «сияющий», «сверкающий», «блещущий», «пышущий», «светлый», «лучезарный», «осиянный», «палящий», и т. д. Слух требует звучности: и мы видим, что у Пиндара все окружает «слава», «молва», «хвала», «песня», «напев», «весть», все здесь «знаменитое», «ведомое», «прославленное». Вкус требует сладости – и вот каждая радость становится у него «сладкой», «медовой», «медвяной». Осязание требует чувственной дани и для себя – и вот для обозначения всего, что достигло высшего расцвета, Пиндар употребляет слово «ἄωτος» – «руно», «шерстистый пух» – слово, редко поддающееся в его текстах точному переводу. Иногда чувства меняются своим достоянием – и тогда мы читаем про «блеск ног» бегуна (Ол. 13, 36), «чашу, вздыбленную золотом» (Истм. 10), «вспыхивающий крик» (Ол, 10, 72), «белый гнев» (Пиф. 4,109), а листва, венчающая победителя, оказывается то «золотой», то «багряной» (Нем. 1, 17; 11, 28). Переносные выражения, которыми пользуется Пиндар, только усиливают эту конкретность, вещественность, осязаемость его мира. И слова и дела у него «ткутся», как ткань, или «выплетаются», как венок. Этна у него – «лоб многоплодной земли» (Пиф. 1, 30), род Эмменидов – «зеница Сицилии» (Ол. 2, 10), дожди – «дети туч» (Ол. 11, 3), извинение – «дочь позднего ума» (Пиф. 5, 27), Асклепий – «плотник безболья» (Пиф. 3, 6), соты – «долбленый пчелиный труд» (Пиф. 6, 54), робкий человек «при матери варит бестревожную жизнь» (Пиф. 4, 186), у смелого «подошва под божественной пятой» (Ол. 6, 8), а вместо того чтобы выразительно сказать «передо мною благодарный предмет, о который можно хорошо отточить мою песню», поэт говорит еще выразительнее: «певучий оселок на языке у меня» (Ол. 6, 82). Среди этих образов даже такие общеупотребительные метафоры, любимые Пиндаром, как «буря невзгод» или «путь мысли» (по суху – в колеснице или по морю – в ладье с якорем и кормилом), кажутся ощутимыми и наглядными.

Для Пиндара «быть» значит «быть заметным»: чем ярче, громче, осязаемей тот герой, предмет или подвиг, о котором гласит поэт, тем с большим правом можно сказать, что он – «цветущий», «прекрасный», «добрый», «обильный», «могучий», «мощный». Охарактеризованные таким образом люди, герои и боги почти теряют способность к действию, к движению: они существуют, излучая вокруг себя свою славу и силу, и этого достаточно. Фразы Пиндара – это бурное нагромождение определений, толстые слои прилагательных и причастий вокруг каждого существительного, и между ними почти теряются скудные глаголы действия. Этим рисуется статический мир вечных ценностей, а бесконечное плетение неожиданных придаточных предложений есть лишь средство прихотливого движения взгляда поэта по такому миру.

Золотые колонныВознося над добрыми стенами хором,Возведем преддверие,Как возводят сени дивного чертога:Начатому делу – сияющее чело.Олимпийский победоносец,Блюститель вещего Зевесова алтаря,Сооснователь славных Сиракуз, —Какая минует его встречная хвалаВ желанных песнях беззаветных сограждан?..(Ол. 6, 1–7)Как чашу, кипящую виноградною росою,Из щедрых рук приемлет отецИ, пригубив,Молодому зятю передает из дома в домЧистое золото лучшего своего добраВо славу пира и во славу сватовстваНа зависть друзьям,Ревнующим о ложе согласия, —Так и яТекучий мой нектар, дарение Муз,Сладостный плод сердца моегоШлю к возлияньюМужам-победителям,Венчанным в Олимпии, венчанным у Пифона…(Ол. 7, 1–10)

Так завершается в оде Пиндара увековечение мгновения, причисление нового события к лику прежних. Совершитель этой канонизации – поэт. Если событие не нашло своего поэта, оно забывается, т. е. перестает существовать:

Счастье былого – сон:Люди беспамятныКо всему, что не тронуто цветом мудрецов,Что не влажено в струи славословий…(Истм. 7, 16–19)…Ибо без песниИ великая сила пребывает во мраке:Ведомо,Что единое есть зерцало для лучших дел —Милостью Мнемосины с яркою повязьюОбрести в славных напевах словМзду за тяготы свои.(Нем. 7, 13–16)

Если же событие нашло себе поэта, оценившего и прославившего его неправильно, – искажается вся система мировых ценностей: так, Гомер, перехвалив Одиссея, стал косвенным виновником торжества злословия в мире (Нем. 7, 20; 8, 25–35; ср., впрочем, Истм. 4, 35–52).

Отсюда – безмерная важность миссии поэта: он один является утвердителем, осмыслителем мирового порядка и по праву носит эпитет «σοφός», «мудрец» (с оттенком «умелец»). Обычно истина выявляется только во времени, в долгом ряде событий («бегущие дни – надежнейшие свидетели», Ол. 1, 28–34; «бог-Время единый выводит пытанную истину», Ол. 10, 53–55) – но поэт как бы уторапливает ее раскрытие. Поэт подобен пророку, «предсказывающему назад»: как пророк раскрывает в событии перспективу будущего, так поэт – перспективу прошлого, как пророк гадает об истине по огню или по птичьему полету, так поэт – по исходу атлетических состязаний. И если пророка вдохновляет к вещанию божество, то и поэта осеняют его божества – Музы, дарящие ему прозрение, и Хариты, украшающие это прозрение радостью. Таким образом, поэт – любимец богов не в меньшей степени, чем атлет, которого он воспевает; поэтому так часто Пиндар уподобляет себя самого атлету или борцу, готовому к дальнему прыжку, к метанию дрота, к стрельбе из лука (Нем. 5, Ол. 1, 9, 13 и др.); поэтому вообще он так часто говорит в одах о себе и слагаемой им песне – он сознает, что имеет на это право. Высший апофеоз поэзии у Пиндара – это 1-я Пифийская ода с ее восхвалением лиры, символа вселенского порядка, звуки которой несут умиротворение и блаженство всем, кто причастен мировой гармонии, и повергают в безумие всех, кто ей враждебен.

Золотая лира,Единоправная доляАполлона и синекудрых Муз!Тебе вторит пляска, начало блеска;Знаку твоему покорны певцы,Когда, встрепенувшись, поведешь ты замах к начинанию хора;Ты угашаешьМолниеносное жало вечного огня,И орел на скипетре ЗевсаДремлет, обессилив два быстрые крыла —Орел, царь птиц;На хищную голову егоПролила ты темную тучу,Сладкое смежение век,И во снеОн вздымает зыбкую спину,Сковываемый захватом твоим.Сам насильственный Apec,Отлагая жесткое острие копья,Забытьем умягчает сердце —Ибо стрелы твои отуманивают и души боговОт умения сына ЛатоныИ глубокодонных Муз.(Пиф. 1, 1–12)

Такова система художественных средств, из которых слагается поэзия Пиндара. Легко видеть, что все сказанное относится не только к Пиндару – это характерные черты всего греческого мироощущения или, во всяком случае, архаического греческого мироощущения. Но сама напряженность этого мироощущения, постоянная патетическая взвинченность, настойчивое стремление объять необъятное – это уже особенность поэзии Пиндара. Его старшим современником в хоровой лирике был Симонид, младшим – Вакхилид; оба они пользуются тем же арсеналом лирических средств, но пиндаровской могучей громоздкости и напряженности здесь нет, а есть изящество и тонкость. Они не утверждают мировой порядок – они украшают мировой порядок, уже утвержденный. Сама страстность притязаний Пиндара на высшее право поэта осмыслять и утверждать действительность означает, что речь идет не о чем-то само собой подразумевающемся, что это право уже оспаривается.

Так оно и было. Пиндар работал в ту эпоху, когда аристократическая идеология, глашатаем которой он был, начинала колебаться и отступать под напором новой идеологии, уже рождавшей своих поэтов. Пиндар верил в мир непротиворечивый и неизменный, а его сверстники Гераклит и Эсхил уже видели противоречия, царящие в мире, и развитие – следствие этих противоречий. Для Пиндара смена событий в мире определялась мгновенной волей богов – для новых людей она определялась вечным мировым законом. У Пиндара толкователем и провидцем сущего выступает поэт, в своем вдохновении охватывающий ряды конкретных аналогичных событий, – в V веке таким толкователем становится философ, умом постигающий отвлеченный закон, лежащий за событиями. Лирика перестает быть орудием утверждения действительности и становится лишь средством ее украшения, высоким развлечением, важной забавой. Для Пиндара это было неприемлемо, и он боролся за традиционный взгляд на мир и традиционное место поэта-лирика в этом мире.

Эта борьба была безуспешна. Противоречивость мира не была для Пиндара и его современников философской абстракцией – она раскрывалась на каждом шагу в стремительной смене событий конца VI – первой половины V века. Перед лицом этих противоречий пиндаровское восприятие мира оказывалось несостоятельным. Лирический поэт видел в представшем ему событии торжество такого-то начала и всем пафосом своего искусства доказывал закономерность этого торжества, а следующее событие оборачивалось торжеством противоположного начала, и поэт с той же убежденностью и тем же пафосом доказывал и его закономерность. Для Пиндара, представлявшего себе мир прерывной цепью мгновенных откровений, в этом не было никакой непоследовательности. Для каждого города, делающего ему заказ на оду, он писал с такой отдачей, словно сам был гражданином этого города: «я» поэта и «я» хора в его песнях часто неотличимы. Такая позиция для Пиндара программна: «Будь подобен умом коже наскального морского зверя (т. е. осьминога): со всяким городом умей жить, хвали от души представшее тебе, думай нынче одно, нынче другое» (фр. 43, слова Амфиарая). Со своей «точки зрения вечности» Пиндар не видел противоречий между городами в Греции и между партиями в городах – победа афинского атлета или победа эгинского атлета говорили ему одно и то же: побеждает лучший. Победа одного уравновешивается победой другого, и общая гармония остается непоколебленной; напротив, всякая попытка нарушить равновесие, придать преувеличенное значение отдельной победе обречена на крушение в смене взлетов и падений превратной судьбы. Достаточно предостеречь победителя, чтобы он не слишком превозносился в счастье, и помолиться богам, чтобы они, жалуя новых героев, не оставляли милостью и прежних, – и все мировые противоречия будут разрешены. Таково убеждение Пиндара; наивность и несостоятельность этого взгляда в общественных условиях V века все больше и больше раскрывалась ему на собственном жизненном опыте.

5

Пиндар родился в Фивах в 518 году до н. э. (менее вероятная дата – 522 год) и умер в 436 году. Его поэтическое творчество охватывает более 56 лет. И начало и конец этой творческой полосы отмечены для Пиндара тяжелыми потрясениями: в начале это греко-персидские войны, в конце – военная экспансия Афин.

В год нашествия Ксеркса (480) Пиндар уже пользовался известностью как лирический поэт, ему заказывали оды и фессалийские Алевады (Пиф. 10), и афинский изгнанник Мегакл (Пиф. 7), и состязатели из Великой Греции (Пиф. 6 и 12); но, как кажется, в эти годы Пиндар больше писал не эпиникии, а гимны богам, сохранившиеся лишь в малых отрывках. Когда Дельфы и Фивы встали на сторону Ксеркса, для Пиндара это был саморазумеющийся акт: сила и успех Ксеркса казались несомненными, стало быть, милость богов была на его стороне. Но все обернулось иначе: Ксеркс был разбит, Фивы оказались тяжко скомпрометированы своей «изменой» и чудом избежали угрозы разорения. Тревожная и напряженная ода Истм. 8 («Некий бог отвел Танталову глыбу от наших глав…», «Подножного держись, ибо коварно нависло над людьми и кружит им жизненную тропу Время…») осталась памятником переживаний Пиндара: это самый непосредственный его отклик на большие события современности. Отголоски этого кризиса слышны в стихах Пиндара и позже: оды Истм. 1 и 3–4 посвящены фиванцам, пострадавшим в войне, где они бились на стороне персов.

Разрядкой этого кризиса было для Пиндара приглашение в Сицилию в 476 году на празднование олимпийских и пифийских побед Гиерона Сиракузского и Ферона Акрагантского. Здесь, в самом блестящем политическом центре Греции, где все культурные тенденции, близкие Пиндару, выступали обнаженней и ярче, поэт окончательно выработал свою манеру, отточил до совершенства свой стиль: оды сицилийского цикла считались высшим достижением Пиндара и были помещены на первом месте в собрании его эпиникиев (Ол. 1–6, Пиф. 1–3, Нем. 1). Пиндара не смущало, что славословить ему приходилось тиранна: успехи Гиерона были для него достаточным залогом права Гиерона на песню. Оды для сицилийцев Пиндар продолжал писать и по возвращении в Грецию; но кончилась эта связь болезненно – в 468 году Гиерон, одержав долгожданную колесничную победу в Олимпии, заказал оду не Пиндару, а Вакхилиду (эта ода сохранилась), и Пиндар ответил ему страстным стихотворением (Пиф. 2), где миф об Иксионе намекает на неблагодарность Гиерона, а соперник Вакхилид назван обезьяной. Это означало, что полного взаимопонимания между поэтом и его публикой уже не было.

По возвращении из Сицилии для Пиндара настала полоса самых устойчивых успехов – 475–460 годов. Военно-аристократическая реакция, господствовавшая в большинстве греческих государств после персидских войн, была хорошей почвой для лирики Пиндара; старший соперник его Симонид умер около 468 года, а младший, Вакхилид, слишком явно уступал Пиндару. Около половины сохранившихся произведений Пиндара приходится на этот период: он пишет и для Коринфа, и для Родоса, и для Аргоса (Ол. 13, Ол. 7, Нем. 10), и для киренского царя Аркесилая (Пиф. 4–5, ср. Пиф. 9), но самая прочная связь у него устанавливается с олигархией Эгины: из 45 эпиникиев Пиндара 11 посвящены эгинским атлетам. Но и в эту пору между Пиндаром и его публикой возникают редкие, но характерные недоразумения. Около 474 года Афины заказывают Пиндару дифирамб, и он сочиняет его так блестяще, что соотечественники-фиванцы обвинили поэта в измене и наказали штрафом; афиняне выплатили этот штраф. В другой раз, сочиняя для Дельфов пеан 6, Пиндар, чтобы прославить величие Аполлона, нелестно отозвался о мифологическом враге Аполлона – Эакиде Неоптолеме; Эгина, где Эакиды были местными героями, оскорбилась, и Пиндару пришлось в очередной оде для эгинян (Нем. 7) оправдываться перед ними и пересказывать миф о Неоптолеме по-новому. Пиндаровское всеприятие и всеутверждение действительности явно оказывалось слишком широким и высоким для его заказчиков.

В поздних одах Пиндара чем дальше, тем настойчивее слышится увещевание к сближению и миру. Эпизод с дифирамбом Афинам, исконным врагам Фив, – лишь самый яркий пример этому. В одах для эгинских атлетов он подчеркнуто хвалит их афинского тренера Мелесия (Нем. 6, Ол. 8, впервые еще в Нем. 5); в Истм. 7 мифом о дорийском переселении, а в Истм. 1 сближением мифов о Касторе и об Иолае он прославляет традиционную близость Спарты и Фив; в Нем. 10 миф о Диоскурах вплетен так, чтобы подчеркнуть древнюю дружбу Спарты и Аргоса в противоположность их нынешней вражде; в Нем. 11 узы родства протягиваются между Фивами, Спартой и далеким Тенедосом; в Нем. 8 с восторгом описывается, как эгинский Эак соединял дружбою даже Афины и Спарту. Это – последняя попытка воззвать к традициям панэллинского аристократического единения. Конечно, такая попытка была безнадежна. В те самые годы, когда писались эти произведения, Афины изгоняют Кимона, поборника примирения, и переходят к наступательной политике: в 458 году разоряют дорогую Пиндару Эгину, в 457 году при Энофитах наносят удар власти Фив над Беотией. Для Пиндара это должно было быть таким же потрясением, как когда-то поражение Ксеркса. Творчество его иссякает.

Пиндар еще дожил до коронейского реванша 447 года, когда фиванцы отомстили победою за Энофиты и выбили афинян из Беотии. Последняя из его сохранившихся од, Пиф. 8 с ее хвалою Тишине, звучит как вздох облегчения после Коронеи, и упоминания о судьбе заносчивых Порфириона и Тифона кажутся предостережением Афинам. Но в этой же оде читаются знаменитые слова о роде человеческом:

Дольщик свежего счастьяВ неге широких надеждВозносится, окрыляясь мужеством,И заботы его – превыше богатств.В малый срокВозвеличивается отрада смертных,Чтобы рухнуть в прах,Потрясшись от оборотного помысла.Однодневки,Что – мы? что – не мы? Сон тени —Человек.(Пиф. 8, 89–96);

а другая ода того же времени, Нем. 11, откликается на это: кто и прекрасен и силен, «пусть помнит: он в смертное тело одет, и концом концов будет земля, которая его покроет». Таких мрачных нот в прежнем творчестве Пиндара еще не бывало. Он пережил свой век: через немногие годы после своей смерти он уже был чем-то безнадежно устарелым для афинской театральной публики (Афиней, I, 3а, и XIV, 638а) и в то же время – героем легенд самого архаического склада: о том, как в лесу встретили Пана, певшего пеан Пиндара, или как Персефона заказала ему посмертный гимн (Павсаний, IX, 23). С такой двойственной славой дошли стихи Пиндара до александрийских ученых, чтобы окончательно стать из предмета живого восприятия предметом филологического исследования.

P. S. Статья была написана как предисловие к изданию перевода од и фрагментов Пиндара (в «Вестнике древней истории» 1972–1974, потом отдельно, М., 1980). Перевод был трудным; если бы кроме научного издания передо мною не было старого учебного издания с раскрытым диалектом и выпрямленным синтаксисом (E. Sommer, 1847), я бы никогда с ним не справился. Главным «путеводителем по Пиндару» была (и остается) книга С. М. Bowra, Pindar. Oxf., 1964. Книгу о Пиндаре хотела написать в последние свои годы М. Е. Грабарь-Пассек (1893–1975), лучший человек из наших классических филологов, с которой я тогда много беседовал; мне хотелось, чтобы эта статья была заменою ее книге.

ПИНДАР. ОДЫ