Да, иного объяснения не видно – одной только силой слов. Можно не сомневаться, что изначально Калищев никак не предполагал такого исхода. Когда обреченная на смерть Броха Маргулис предложила ему сделку, он усмотрел в ее предложении лишь чисто практическую выгоду. Что может быть полезней возможности узнать побольше о человеке, чьим именем ты прикрываешься? Конечно, он обеими руками ухватился за этот бесценный шанс, выдоил из Брохи все, что она могла дать, а затем со спокойным сердцем отправил в расстрельный коридор. Отправил?.. Не исключено, что сам же и пристрелил – это вполне соответствует образу…
Что касается писем, то они тоже поначалу рассматривались как часть прикрытия. Переписка с Москвой, с прошлой жизнью, означала живое соединение с прошлой историей – историей реального Наума Островского. Но потом Андрей Калищев, он же Андре Клиши, видимо, увлекся. Что, в общем, можно понять. Во Франции у него остались жена, сын и маленькая дочка, о связи с которыми нечего было и думать. Скорее всего, именно тоска по ним делала его послания к московской «семье» такими искренними и любящими. Реальная тоска, а вовсе не литературный талант, на который ссылалась Ревекка Ефимовна.
Ну а в ответ шли столь же искренние и любящие письма от «жены», к которым прикладывались листочки с детскими рисунками, детскими каракулями. Вот Ниночка, вот мама, а вот пароход, на котором они скоро, очень скоро приплывут к папе. Он смотрел на эти рисунки и глотал слезы. А еще через год обнаружил, что нет в его жизни ничего нужнее этих писем, этого детского «лублу тибя» под нарисованным в уголке солнцем. Солнце? Черт с ним, с солнцем – каракули «дочки» были куда важнее солнца. Он следил по фотографиям за ее ростом, радовался ее школьному табелю и сходил с ума от беспокойства, когда она сломала руку на катке.
Семья, оставшаяся в Лилле, не то чтобы вовсе забылась – нет. Любовь – не ваза, которую можно взять и переставить с полки на полку. Он по-прежнему помнил и Жанну, и Ромена, и маленькую Ниночку… хотя нет, не Ниночку, а Люси. Да-да, маленькую Люси. Он по-прежнему помнил их, просто они все больше и больше сливались с Лизой и особенно – с Ниночкой. Письма стали его жизнью, кровью его сердца. Он жил ими, не думая о будущем, потому что будущего на Колыме не было, ведь из преисподней не возвращаются… Но «дед Наум» вернулся. Как заметила Ревекка Ефимовна, Колыма тоже была разной: для кого-то – забоем, а для кого-то – теплым кабинетом. Странно только, как потом он ухитрился выбиться в герои среди диссидентов. Не исключено, что «любимый ученик» Смирнов как раз и поможет прояснить этот вопрос…
«Любимый ученик» поднялся с бульварной скамьи навстречу доктору Островски, протянул руку, и Игаль вынужденно пожал ее – просто потому, что начинать беседу с откровенной невежливости казалось непродуктивным. Пришел на гулянку – гуляй, а не стой.
– Я тебя сразу узнал, – неловко проговорил Смирнов. – Наташа присылает фотографии. Ты уж ее не ругай, ладно? Намерения самые добрые.
– Ну да, – с сарказмом отозвался Игаль. – Благими намерениями вымощена дорога в ад. Слыхали такое?
– Слыхал… Присядем или пройдемся?
– Лучше пройдемся.
– Ну, тогда… – Смирнов снова неловко дернул рукой, указывая направление.
Они двинулись вперед по бульвару, то и дело приостанавливаясь или разворачиваясь боком, чтобы пропустить мамаш с колясками и детей на трехколесных велосипедах. «Старик стариком, – с неожиданно теплым чувством думал Игаль. – Сколько ему? Всего шестьдесят восемь, а выглядит на все семьдесят пять, прямо как мамулин архитектор, поджигатель писем. Мама супротив этих старцев еще хоть куда…»
Смирнов вдруг усмехнулся.
– Веришь ли, нет: впервые в жизни гуляю с сыном.
– Да кто ж вам мешал-то…
– Тоже верно, – с готовностью признал Сергей Сергеевич. – И все равно спасибо тебе и Наташе.
Доктор Островски искоса взглянул на отца. Еще не хватало, чтобы старик расплакался… Надо срочно переводить беседу на деловые рельсы.
– Сергей Сергеевич, не знаю, что вам наговорила Наташа, – сказал он, – но мы приехали в Москву, чтобы выяснить подробности биографии моего так называемого «деда Наума».
– Да, я в курсе.
– Ну а коли так, то, может, вы в курсе такого вопроса: каким образом ему удалось запудрить мозги той диссидентской компании, которая вокруг него крутилась? Они ведь считали его героем, который восемнадцать лет вкалывал кайлом на колымских приисках. В то время как в действительности он…
– …работал следователем в магаданском управлении, – закончил за него Смирнов. – Да, ты прав, Игорь. Но тут ведь какое дело… Если человек сидит в кабинете, его немногие видят. Да и те немногие недолго после этого живут. Следствие на Колыме – это тебе не следствие в Москве. Из Москвы большинство уезжало пусть и по этапу, но живыми. А из колымского кабинета, как правило, вела только одна дорога – в яму. Что касается приисков, то там зеки сменялись очень часто. В забое и в траншее долго не протянешь. Несколько месяцев – и каюк, готов доходяга. Времена-то страшные были.