– Ну как же это… нельзя… – запротестовала Наташа. – Здоровьем сына – это чересчур…
– Тогда уходите.
– Но…
– Клянусь, – перебил жену доктор Островски. – Клянусь здоровьем сына, что мама никогда не узнает об этом от меня.
Жемчужникова удовлетворенно кивнула.
– Поймите, Наташенька, – сказала она, – на меньшее эта тайна просто не тянет. Ее сохранение стоило жизни моей маме и свело в могилу бабушку Игоря. Я уверена, что Лизина болезнь и ранняя смерть вызваны именно этим. Когда женщина вынуждена жить с ненавистным ей человеком, это редко проходит даром.
– Но зачем? – выдохнул Игаль. – Ради чего?
– Ради твоей мамы, Игорёк. Ради Ниночки. Ради того, чтобы у нее было то, чего были лишены мы – отец. И это в итоге получилось. У Нины был-таки любимый отец. Отец, которого она ждала все свое детство и всю свою юность – ждала и дождалась. И упаси тебя Бог лишать ее этого сокровища…
– Значит, бабушка знала…
– Конечно, знала, – улыбнулась Ревекка Ефимовна. – Да и как можно не знать?
Доктор Островски пожал плечами.
– Думаю, можно. Все-таки прошло почти двадцать лет. Время меняет внешность, а уж время, проведенное на Колыме, тем более. То, что человек не помнит определенные вещи, легко объяснить потерей памяти в результате ранения. Да и воспоминания самой бабушки наверняка поблекли за два десятилетия, вместившие как-никак войну, голод, нужду, повседневный страх. Поди упомни в таких условиях, где у него какая родинка…
– Родинка? – рассмеялась Жемчужникова. – Да уж, с родинками ты совершенно прав. И с потерей памяти тоже. Но есть кое-что посерьезней родинки, мой мальчик. Кое-что такое, чего никак не отрастишь, если тебе отрезали это на восьмом дне жизни.
Наташа понимающе закивала.
– Вы имеете в виду…
– Конечно, Наташенька! Брит мила! Наум Григорьевич был обрезан, как и все его сверстники-евреи. А тот, кто в пятьдесят шестом вернулся с Колымы, при всей его внешней похожести на Наума был гоем. Необрезанным гоем. Чего, согласитесь, женщина никак не может не заметить.
– Да уж… И она сразу рассказала вам?
– Не сразу, но рассказала. Видите ли, мы ведь ждали его, как евреи своего мессию. Ждали все эти годы. Лиза ждала мужа, Ниночка – отца, а я – близкого маме человека, последнего, кто видел ее там. Он писал нам такие потрясающие письма… такие письма… У человека был несомненный литературный талант. Игорёк, ты ведь, наверно, читал…
– Да, – глухо ответил доктор Островски, – мама потом зачитывала эти письма вслух, уже после смерти деда… Видите, я до сих пор зову его дедом.
– Вот именно! – воскликнула Ревекка Ефимовна. – Он писал нам, мы – ему. И, знаете, я уверена, что эта переписка влияла и на него. Сами подумайте: Колыма, ужас лагерей, смерть, холод, нечеловеческий быт. И среди этого – письма тоскующей по тебе жены, детские каракули беззаветно ждущей тебя дочери. Как это может не влиять? И вот он уже ждет этих писем как манны небесной. Он уже счастлив, когда они приходят. И, отвечая на них, пишет о своей тоске, своей любви – уже совершенно искренне. Это так понятно, так по-человечески…