И надо же попасться этой проклятой «раме»! Немецкий самолет-разведчик нагло висел над передовой, высматривая позиции советских войск. Подвижная, верткая «рама» была трудноуязвимой для истребителей. Но особенно люто ненавидели ее пехотинцы: где она повисела, жди воздушного налета. Сбить, немедля сбить коварную! «Рама» была настолько увлечена разведкой, что не сразу заметила пару «ястребков», на бешеной скорости несущихся в атаку. А когда обнаружила, решила уйти из-под удара излюбленным своим приемом — переворотом. Да, видно, просчитались вражеские летчики, забыли впопыхах, что высота-то предельно мала. И на глазах ликующих пехотинцев «рама» с ревом врубилась в землю.
«Ястребки» плотным строем разворачивались над передовыми позициями пехоты.
Беда подстерегла нежданно. В какой-нибудь сотне метров от советских позиций скрывались тщательно замаскированные фашисты. Земля вдруг изрыгнула сноп зенитного огня. Единственное, что увидел Лопатин: вместо «ястребка» Димы Кирсанова — пыль. На землю посыпались дощечки, планки, железки — все, что осталось от самолета. Понял: прямое попадание снаряда.
…Кажется, только сейчас, и прямо в кабинете генерала, бушевал бой, рвались зенитные снаряды, скрежетала «рама», и вдруг — тишина, долгая, похоронная. Кирсанов не выдержал этой тишины.
— Ну, а вы-то, товарищ генерал? — тихо напомнил он.
Лопатин ответил не сразу. Он сидел, глубоко задумавшись, и тер пальцами седые виски.
— Я? Осколок снаряда и в мой самолет угодил. На парашюте спасся. До сих пор не понимаю, как это случилось. Только что сидел в кабине, и на тебе — ни кабины, ни самолета. Дернул за кольцо парашюта — и темнота сплошная. Очнулся уже в госпитале. Руки как деревянные и голова в бинтах. Пехотинцы подобрали. Пришел в себя, думаю: надо же о танкистах доложить. Ноги в руки — удрал из госпиталя. Добрался на попутке до аэродрома, а там похороны. Кого это, думаю, хоронят. Смотрю, мой портрет в черной рамочке. Остановился я в сторонке и не знаю, что делать. Идет траурный митинг. Все честь по чести. И знаешь, так приятно стало о себе лестные слова услышать: «отважный», «храбрый», «герой». При жизни ведь мне таких слов не говорили. Разволновался я, протиснулся вперед. На меня — ноль внимания. Не узнают. Да и как узнать? В поры лица горячее масло въелось, сколько потом ни отмывал… Как узнать такую страхолюдину! Растолкал я ребят локтями, повязку с глаз повыше задрал. Братцы, говорю, а ведь я живой! А голос у меня в те годы был — ого-го! — травы никли! Что тут началось! Качать меня! Представляешь, на кладбище живого покойничка качают!
Генерал гулко захохотал.
Смеялся и Кирсанов, живо, во всех деталях, представив себе сцену на кладбище.
— А задание? — осторожно спросил он.
— Доложил я все комдиву. Улыбнулся генерал: «Вот что значит чувство воинского долга — с того света явился, чтоб доложить о выполнении задания».
Лопатин немного помолчал.
— А отца твоего мы так и не похоронили. На нейтральной земле остался…
Крупное, властное лицо генерала словно закаменело. На лбу еще виднелись черные крапинки — на всю жизнь въевшееся масло. Но из темных суровых глаз уже уходила горечь воспоминаний, они теплели, оттаивали. И уже совсем повеселели, когда он оторвался от окна и взглянул на Сергея:
— Ну, вылитый батя! Димка и есть Димка! Только вот… С дисциплиной у него не было рассогласованности. И летал, позволь тебе доложить, как бог, и выше себя не прыгал. А ты — в испытатели! Вот и допрыгался: к самолетам не допускают. Обидно?
— Хоть в петлю лезь.
— Ну зачем же в петлю? Ты сам еще таких петель накрутишь!
Генерал встал, грузный, кряжистый и вместе с тем быстрый, подошел к Сергею и будто придавил его плечо своей пудовой ладонью.
— Ладно. Будем считать, что ты свое наказание уже отбыл. Сколько не летал?
— Двадцать два дня.