— Да откуда вы, миленьки мои?
Потом засмущалась:
— А я вот только прилегла. Картошку с утра окучивала, осот одолел. Пристала, да мошка заела. К дождю опять, че ли? Кажин день дождь и дождь!
— У нас тоже дожди.
Нахлынуло давнее — деревня, которой нет, заботы, давно отошедшие…
— Как живешь-то, Ольга?
— Ниче. Руки, ноги владеют. Квартирантку вот держу. — Она кивнула на кровать напротив себя. — Прислали на работу, а квартиры нет… Пришли ко мне с конторы — пусти, бабка, девчонку. Пустила, места не жалко. Може, хоть дров привезут. С нее кака плата? А я вот прилегла… Картошку за избой окучивала, пристала, да еще мошка эта проклятущая…
Растерянная, не знала, что говорить. Потом спохватилась:
— Да че же это я чай не грею?
И захлопотала, засуетилась, собирая на стол.
— Родненькие вы мои…
Родни-то ее кровной на свете — всего одна сестра Аграфена, и та уехала в Омскую область. Да они под одной крышей и жили лишь в девчонках, с тридцатых годов каждая по себе, в одной деревне, но порознь. Аграфена, или, как ее запросто звали, Груня, лет десять была рыбачкой, ставила сети, неводила, зимами долбила пешней метровый лед.
Рыболовецкие бригады были в войну во всех васюганских колхозах, работали там в основном женщины, и существовали эти бригады какое-то время еще после войны. А когда рыболовецкой бригады не стало, Груня заготовляла зимами лес — каждую осень присылали в деревню разнарядку — сколько отправить на лесоучасток вальщиков, сколько возчиков с лошадьми. И хоть работа у сезонников была тяжелой, все ж таки какой-никакой заработок. Валили лес попарно — ручной пилой, а Груня, хоть росточком мала, но проворна, в работе сноровиста, пилила одна себе лучковой пилой, или, как тогда называли, лучком. Сама за себя в ответе, и весь заработок тоже одной. Была прижимиста, каждую копейку считала. Семьи у нее, как и у Ольги, не было, тяжелый свой крест несла одна. Но все ж таки свою долю нашла — вышла на лесозаготовках замуж за вербованного хохла. Даже ребеночка ему родила. Только неживого. Когда бабе за сорок, да изработана вся, это уж безнадежно. Прожили тут, в Тевризе, с Яструбенком своим до пенсии, потом уехали. Да там вскорости он помер — Яструбенко, муж Грунин. Доживает теперь век и она одна.
А Ольга на лесозаготовках не бывала, а в своей деревне где мужики? Которые и были, так женатые. Верно, после войны, почитай, у каждого еще матаня была, сколько тогда матерей-одиночек появилось… Что судить тех баб — хоть краденая, да ласка, без отца дите, да все в избе не так одиноко, чья-то душа рядом, надежда на старость лет. А Ольга была строгая, неулыбчивая. Не то чтобы нелюдимая, но себя блюла.
Теперь иногда думаю — выряди в ту пору наших деревенских баб в платья да кофты, какие сейчас их ровня носит, скинь они свои линялые платки и сыромятные черки, обуй туфельки на каблуках либо босоножки, да прически бы им, косметику, бижутерию всякую… Да ведь которые бы красавицами смотрелись! А тогда все они какие-то серые были. От работы, от жизни той.
В деревне у нас бабенок, которые помоложе, звали запросто: Кланька, Лизка, Тайка. Женщин постарше — Дунюшка, Аганюшка, Аннушка, за глаза звали по фамилиям: Горбуниха, Бородиниха, Жучиха… А Ольгу в глаза и за глаза называли строго — Ольга.
Вглядываясь в нее сейчас, вдруг подумал — а ведь, наверное, красива она была в молодости. Глаза большие, черты лица правильные. Только совсем сухонькая стала, тщедушная, носик востренький. Четверть века минуло, как уехал я из этих мест, ей тогда уже было под пятьдесят. А человек, как ему через полсотни перевалит, быстро стареет. Цепляйся, не цепляйся…
Собрав на стол, достала она из подпола бог весть с каких пор хранившуюся бутылку шампанского, осторожно обтерла ее тряпицей:
— Уж не прогневайтесь, если что не так… Угощайтесь, миленьки мои. Поди, не придется больше свидеться…
Сняла платок, обнажив над бровями светлую полоску незагоревшего лба, пригладила волосы, заплетенные в узелочек на затылке, присела с краешку к столу.