Рассказывали мне, каким нелегким было то последнее собрание. Добро бы соединиться с соседним хозяйством, а то сказали, переезжать за полтысячи километров в незнакомую деревню. Наш Васюганский район до того уже слили с Каргасокским, райцентр стал еще дальше, и новое начальство надумало ближние хозяйства укреплять за счет дальних. Наш «Магнитострой» был дальним.
Кляли когда-то наши деревенский глухоманный Нарымский край, и в первые послевоенные годы воротились некоторые в деревни на Прииртышье, откуда свезли их сюда на поселение в начале тридцатых годов. Но за прошедшее время все там на родине изменилось и попеременилось — скольких людей унесли война и выпавшие на их долю беды, прибрала смерть стариков, выросли молодые — незнакомые. И слали оттуда письма в нашу Маломуромку: напрасно стремились мы сюда, никому из родни мы тут не нужны. А здесь, на Васюгане, худо-бедно, пообжились, тут любили, страдали, хоронили в березняке за деревенской околицей, отсюда провожали в войну… Все было уже тут своим — каждое поле и дорожка, каждое бревнышко на стлани, каждый мосточек через ложок. Для того ли раскорчевали эту землю, чтобы опять начинать где-то жизнь сызнова?
Теперь на селе собрания проходят больше для галочки — мероприятие, народ трудно собрать и шибко-то никого не уговоришь выступить. А в ту пору еще приходили и выступали без малого все. Были краснобаи, но и говорившие дело, рассудительные мужики, были. Они-то в первую голову и не соглашались переезжать. И жены их, и наречистые послевоенные бабенки-одиночки — тоже. Как не послушать мужиков — ведь почти не оставалось тогда в деревне взрослого мужского полу… Были и такие, которые не знали, чью сторону принять, но большинство переезжать не соглашалось. Председатель колхоза, понятно, за объединение, уполномоченный из района уже два раза выступил, да все без толку. Накурили в конторе — хоть топор вешай. Помещение невелико, бабы, что сидели ближе к порогу, распахнули уличную дверь, чтобы табачный дым наружу выходил. Нашла коса на камень…
И тут случай произошел. Чудной, как говорится, случай. Еще с довоенных лет висел в нашей конторе над председательским столом поясной портрет Сталина. В пятьдесят шестом году вместо него под стекло в рамку поместили в два ряда четыре других портрета поменьше, а через какое-то время три из них тоже убрали и остался один портрет — Никиты Сергеевича Хрущева. Один он смотрел теперь на колхозников с побеленной стены, и те тоже поглядывали на него с уважением — много хорошего сделал Никита Сергеевич для колхозников поначалу.
Появился в колхозе локомобиль, привезли на паузке в Маломуромку первый трактор и первую грузовую автомашину… Сколько долгих зимних вечеров обрамленное рамкой стекло портрета отражало огонек висевшей под потолком керосиновой лампы, а к концу пятидесятых годов, когда появился в колхозе свой генератор и вкопали вдоль деревенской улицы пахнувшие сосновой смолой столбы, ярко вспыхнув, впервые отразился в стекле белый свет лампочки электрической. Жизнь становилась горластей, шла быстрей, но вдруг словно понесли нас потерявшие управление кони… Начинавшиеся где-то далеко, докатывались сюда рушившие и ломавшие все перемены, не успевали в деревне привыкнуть к новому, как опять что-то менялось, переменялось, не осталось уже ничего устойчивого, за что можно было держаться. И только в колхозной конторе, чуть подавшись вперед верхней кромкой лакированной рамки, нависал над столом тот портрет.
Проводили под ним торжественные собрания, для которых покрывали красной скатертью стол, проводили и неторжественные, для которых кумач не нужен. Бывало шумно, случалось, ввалится на Октябрьскую с гулянки в контору народ, запляшут, застучат бабы сапожнишками по скобленным к празднику широким половицам, начнут выбивать дроби так, что дребезжат стекла в окнах, — висел портрет. А тут на последнем собрании что-то произошло: то ли повело оседавшую бревенчатую стену, то ли потянуло сквознячком из двери — сорвалась с вбитого в простенок гвоздика за портретом льняная завязка и, не удерживаемая ею, тяжело рухнула рамка вниз. Ударилась о стол, разбежалось лучами расколовшееся стекло.
Отпрянул уполномоченный, кто-то охнул, недоуменно глядел на пустую стену председатель… И в наступившей тишине высокий, сутулый от работы Анфим Смирнов, пуще всех сопротивлявшийся объединению, громко произнес с задней лавки:
— Все, бабы! Видно, конец нашему колхозу.
Убрали осколки, портрет прислонили к шкафу, и, утихомиривая разноголосый шум, поднялся председатель колхоза:
— Еще раз спрашиваю — кто за то, чтобы объединиться с «Зарей коммунизма»?
Его прислали сюда в деревню три года назад, теперь ему обещали другую работу, в другом месте. Он не отстаивал наш колхоз.
— Так кто за это?
Спросил и поднял руку. Потянулась вверх еще чья-то рука, за ней еще…
Проголосовали почти все.
И не стало «Магнитостроя».
Портрет уже не повесили обратно, с разбитым стеклом пылился он на шкафу, и на пустой стене сиротливо торчали вбитые в бревна три гвоздика. Да и контора тоже опустела, некому и незачем стало собираться. Прошло несколько лет, и уже зияла она пустыми оконными проемами, маячила оголившимися стропилами на пригорке возле лога, по которому прежде подымались зимами возы с сеном и гоняли на водопой коней. А затем и контору кто-то сжег. Может, спьяна заночевавший проезжий, а может, пастухи из Среднего Васюгана, где еще оставался колхоз и откуда несколько лет привозили веснами на барже молодняк пастись по нашим зараставшим полям и огородам.
Кто виноват, что опустело столько деревень? Кому надо было, чтобы не стало их, чтобы заросли поля, забылись названия? Есть чья-то вина или нет? Может, время? Сколько всего оправдываем мы, ссылаясь на него — время, мол, такое было. До войны, в войну, после нее…
— Собираемся завтра Маломуромку проведать, — сказал я Ольге. — Вот Александр обещает на мотоцикле свозить туда.
Ольга вздохнула:
— От меня поклонитесь. Я бы еще там жила, да боязно, помру — глаза закрыть некому. Буду лежать… А место там высокое. Далеко видать. Всяко там жили. И весело тоже бывало.