Кажись, что бы ей поминать? Какие трудные годы там пережиты — война, нужда… И приехала туда не по своей воле. А вот: «И весело бывало…»
Прощаясь, вышла проводить нас за осевшую низенькую калитку. Сухонькая, дробная…
— Спасибо, что не забыли, пришли попроведать.
Повязанная платочком, в сиреневой кофтенке, кивала вслед:
— Миленьки вы мои, родненькие…
И на другой день, когда, оставляя промятый след в высокой траве, осторожно обходил я заросшие ямы, когда искал место, где стоял одностопный домишко, в котором когда-то жил, и потом, в чащобнике кладбища, где осталось всего два покосившихся почерневших креста, я все мысленно повторял эти слова:
— Миленьки вы мои, родненькие…
ВОСПИТАТЕЛЬНИЦА
— То ли из школы меня в воспитатели рекомендовали, то ли еще кто… Я-то сразу после семилетки заявление в Барнаульский сельхозтехникум послала, не знала больше никакого адреса, мне и вызов оттуда пришел, да ведь я на учете спецкомендатуры состояла, без справки никуда не поедешь… Васюганский район — сам знаешь какой был — ссыльный район. Перемерло тогда много народу, которые бежали… А ребятишек в детские дома собирали — сирот и тех, у кого родители в бегах. Ну вот, меня да еще двух моих однолеток девочек и определили в воспитательницы. В тридцать пятом году, летом. Сказали: три года отработаете — будете дальше учиться. Дали мне дошкольную группу, а через несколько месяцев — мальчишек-старшеклассников. Старшие классы тогда какие? Шестой, седьмой — десятилетки у нас не было. А тех маленьких увезли в Новосельцево, там для таких специальный детский дом открыли. И все равно у нас переполнено — новеньких все везут и везут…
Бывает — станет кто-нибудь рассказывать о давнем из своей жизни, и так тебе это понятно, близко… Прошел и я, как те воспитанники Любови Самсоновны Овчаровой, через сиротство, разлуки, боль утрат. Иначе, по-своему, но тоже прошел. И хотя в скрытом сегодня далекими туманами начале тридцатых годов находился я далеко от тех мест и детство мое было еще светлым, оказался потом тоже в Нарымском округе, жил в деревне, которой сегодня нет, и была та прилепившаяся на крутояре убогая деревенька в сорока километрах от Среднего Васюгана, где и поныне стоит детский дом, в котором работала Любовь Самсоновна. Впрочем, сорок километров было по зимнику. Летом, когда превращались в непроходимые хляби болота и рямы, существовал от деревни до деревни один путь — по извилистому Васюгану, и был этот путь вдвое длинней. Высылали на Васюган и в тридцатых, и сороковых, и пятидесятых годах, да еще и в начале шестидесятых. Первыми высадили с барж на заросшие тайгой крутояры раскулаченных крестьян-лишенцев с Прииртышья, Алтая, из Красноярского края, в начале шестидесятых годов привезли на перевоспитание туда, уже на обжитое место, алкоголиков и тунеядцев, в основном из столицы. Всяких людей повидала здешняя земля…
Еще кое-где не посохли, не упали в реку подмытые стрежью пихты и ели на крутоярах, с которых более полувека назад кричали плывшим мимо на переполненных баржах мужикам и бабам уже срубившие первые бараки спецпереселенцы: «Чьи вы? С какого рай-о-о-на?» И откликались с реки разноголосо: «Большереченского… Муромцевского… Славгородского…» Таял над отражавшей унылые берега рекою дым тянувшего баржу колесного пароходика, вновь возникал и катился над плесами тоскливый крик: «Чьи вы? Чьи?»
Поредели васюганские поселки в войну, сложили головы вдали от своих деревенек сотни здешних парней, которых увезли по реке те же колесные пароходишки, что доставили их сюда на баржах в начале тридцатых. И не было, к слову сказать, среди них на фронте предателей Родины. Поредели поселки после войны, когда сняли со спецучета тех, кого ссылали сюда обживать этот угрюмый край. Потянулись люди — кто обратно в родные, но изгнавшие их когда-то свои деревни, кто в города. Уехали и те, кого высылали сюда из Прибалтики, Молдавии, с Кавказа. Последние поселки стерли с лица земли укрупнения хозяйств, а в конце пятидесятых не стало и самого Васюганского района. Те редкие села, что существуют на Васюгане поныне, уцелели лишь благодаря обнаруженной геологами под толщей здешней земли нефти. Привнесли сюда ее залежи иную, не похожую на прежнюю, жизнь, понаехали другие люди, и уже немного тех, кто помнит, что и как было тут в далеких тридцатых.
Голос у Любови Самсоновны чуть надтреснутый и в то же время певучий:
— Привезли раз в детдом трех братиков, то ли с Огнева Яра, то ли с другого верховского поселка, забыла теперь уже, откуда. Испитых, немощных… На берег высадили, а ихнюю мать на этой же барже дальше увозят — в дом инвалидов. Мать им с кормы что-то мычит: во рту у нее тряпочка — язык во время припадка себе откусила. Они к ней в реку забредают, не понимают, что такое детдом, они видят — мать от них увозят. До баржи все дальше, а она все что-то сказать силится, тряпица во рту, глаза такие мученические… Мы, воспитательницы, за ребят уцепились, не пускаем их, стоим по колено в воде, оцепенелые. Стоим, плачем… Ох, не могу рассказывать…
Любовь Самсоновна замолкает, а я вдруг замечаю, как сильно она стала походить на свою покойную матушку, Наталью Антоновну. Говором, обличьем… Во время коллективизации была их большая семья выслана на Васюган с хлебного Алтая, а когда через шесть лет не стало у Любы отца, осталось у Антоновны на руках семеро и была изо всех Люба старшая. После, когда вернулся с фронта Любин брат Петр, перевез всех в райцентр — Новый Васюган. Помню — второй послевоенной весной прислали его уполномоченным по посевной в наш колхоз. Приехал бравый, в военном кителе, грудь в орденах. Определил его председатель постояльцем к Евгении Анисимовне Седельниковой, у которой квартировал в ту пору и я. Был Петр старше меня, прошел войну, работал землеустроителем в райзо, а я — колхозный счетовод, спецпереселенец из «нового контингента». Однако он не смотрел на меня свысока, мы сдружились, и после, когда доводилось мне ездить с колхозным отчетом в Новый Васюган, частенько останавливался я у Овчаровых. Антоновна водилась с внуками, всех детей своих, несмотря на выпавшие на ее долю великие тяготы, сумела сберечь, да и сами они, как во всякой большой семье, поддерживали друг дружку, старшие помогали младшим. У всех давно свои семьи, только Люба замуж не вышла, мало у кого из ее сверстниц были мужья, прибрала война их ровню, Росточком невысокая, миловидная, улыбалась часто, хоть и не удалась судьба. И был у нее сынишка — надежда на старость лет.
В те послевоенные годы, приеду я в райцентр — у меня свои дела, у нее свои — работала она в детском садике. Бывало, забежит к брату, перекинемся с ней несколькими словами, и все. Потом незачем мне стало ездить в Новый Васюган, уехал я из тех мест в Томск, третий десяток доживаю в городе. А в прошлом году в кои веки собрался.
Прилетел на маленьком, укачавшем меня самолете в Новый Васюган, поселился в гостинице, сходил к старому заброшенному погосту на краю села, потом долго сидел на обрывистом берегу уходящей за поворот реки.
Глядел на знакомое и уже незнакомое. И такая тоска… Поговорить бы с кем-то, отвести душу. И вдруг подумалось — а ведь Люба, Любовь Самсоновна, здесь. Петр, брат ее, давно отсюда уехал, Антоновна померла, а Люба тут, в Новом Васюгане. Сын ее, Сережа, здесь схоронен, куда она отсюда?
Нашел ее дом с цветами у калитки и на подоконнике. Встретила она меня, как своего близкого. Постарела, но те же глаза, тот же певучий голос, только трещинка в нем стала заметней… Никогда прежде о своей юности она мне не рассказывала, а тут разговорилась про детский дом, про то, что было. Полвека минуло, война прошла, сколько после всего сбылось и не сбылось, сколько надежд в нашем возрасте уже перечеркнуто, но то далекое помнится. Возилась у плиты, а сама все рассказывала, рассказывала…
— Сам понимаешь, детский дом — спасение, хоть и питание скудное, и хлеба до тридцать шестого года — паек, а все-таки свое подсобное хозяйство было — коровенки, лошади, без лошадей тогда никуда. Работать, конечно, много приходилось — весной с детишками дрова на зиму готовим, летом — сено. Пошлют с нами на покос повариху и рабочего — глухого Ганьку Денисова, живем там неделю, в субботу — в баню, назавтра опять на покос.