Погрузившись в сатанизм, Левитан становится соучастником мерзостей вавилонской блудницы:
И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее; и на челе ее написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным (Откр. 17: 4–5).
В книге Откровения сказано, что прощения не получит «ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи» (Откр. 21: 27). Сказано также, что «хулили люди Бога за язвы от града» (Откр. 16: 21), а у Зверя на головах начертаны «имена богохульные» (Откр. 13: 1).
Пелевин, как всегда, делает акцент на фундаментальной проблеме несвободы. В роли Люцифера Левитан ощущает, что теряет способность действовать самостоятельно и превращается в набор арифмометров и кассовых аппаратов, высчитывающих прибыль и убытки. За этими приборами легко угадывается инфернальный «оператор». Левитан чувствует: «…Эти арифмометры стоят в моей душе не просто так. У них был хозяин, и хоть он временно находился в отъезде, одна мысль о его возвращении наполняла меня липким страхом»323. Кроме того, выбирает ли Левитан союз с Богом или сатаной, зависит от природы галлюциногенов, которые он получает принудительно, и литературы, которую ему читают, пока он находится под воздействием наркотиков. Одурманенный и погруженный в позе распятия в цистерну с черной соленой водой внутри депривационной камеры, Левитан «полностью лишен обычного иммунитета к чужой речи»324. Может показаться, что он предает Бога по собственной воле, но это не совсем так. Главный герой сознает и свои грехи, и унижения, которым его подвергают. Вот почему в финале повести Левитан просит Бога простить его – как сам прощает Бога.
В «Зенитных кодексах Аль-Эфесби», как и в «Операции „Burning Bush“», перед нами разворачивается еще одна пародийная версия второго пришествия, где на место Христа заступает неоднозначный персонаж – не то мученик, не то грешник, но прежде всего игрушка в руках развращенной мирской власти. Главный герой повести Савелий Скотенков въезжает в Кандагар на осле (как Иисус в Иерусалим). Он служит в Афганистане, где его выдают соотечественники и хватает ФБР. В тюрьме Скотенкова пытают: он недели проводит в одной и той же позе с распластанными и прикованными к стене руками и ногами, воспроизводя позу Христа на кресте и Семена Левитана в депривационной камере. В этот момент он полностью во власти своих мучителей. Как Левитан, выбирающий Бога или дьявола в зависимости от того, какие наркотики ему вкалывают и какие тексты читают, Скотенков под действием инъекций, которые ему делают перед допросом, чувствует себя «то скованным Прометеем, то приколотым к обоям насекомым»325. Этот пародийный Иисус/Прометей/насекомое беспомощно ожидает конца.
Как подобает персонажу апокалиптического повествования, Скотенков размышляет, что означает конец света для его эпохи – после крушения социалистической утопии. Повесть «Зенитные кодексы Аль-Эфесби» делится на части с красноречивыми названиями:
Но это вовсе не те последние дни, что описаны в Библии, где происходит решающая битва добра со злом, и первое торжествует. «Зенитные кодексы Аль-Эфесби» рисуют апокалипсис энтропии. «Конец истории» (по Фукуяме, мировая победа либеральной демократии, после которой прекратятся политические изменения) побуждает людей изо всех сил стараться ради получения желанных материальных благ, отбросив нематериалистические ценности, как светские, так и религиозные. Они более или менее комфортно обустроились в здесь-и-сейчас, поэтому у них нет ни желания, ни сил, чтобы бороться за другую жизнь или хотя бы вообразить ее.
Важно отметить своеобразную трактовку кульминации апокалипсиса в повести: решающая битва между добром и злом в ней относится не к настоящему, а к прошлому. Книга Откровения предрекает последние времена, переломный момент, когда каждому человеку придется сделать выбор между силами света и силами тьмы. Савелий Скотенков, наоборот, живет в постапокалиптической реальности: он «родился уже после того, как последняя битва за душу человечества была проиграна»327. Второе пришествие здесь не только пародийно, но еще и запоздало. Что сделает или чего не сделает пелевинский псевдо-Иисус, уже не имеет значения.
Финал «Зенитных кодексов Аль-Эфесби» отсылает читателя назад во времени, во тьму нового каменного века как конечной точки истории:
Мои предки были волосатыми низколобыми трупоедами, которые продалбливали черепа и кости гниющей по берегам рек падали, чтобы высосать разлагающийся мозг. Они делали это миллионы лет… без малейшего понимания, почему и зачем с ними происходит такое – просто по велению инстинкта. ‹…›
Потом… [с]тадо обезьян стало человечеством и начало свое головокружительное восхождение по лестнице языка. И вот я стою на гребне истории и вижу, что пройдена ее высшая точка. ‹…›
Мои потомки – не мои лично, а моего биологического вида, – будут волосатыми низколобыми трейдерами, которые с одинаковых клавишных досок сотнями лет будут продалбливать кредитно-дефолтные свопы по берегам мелеющих экономических рек. Они будут делать это без малейшего понимания, почему и зачем это с ними происходит – просто по велению инстинкта, примерно как пауки едят мух. ‹…› С этого, собственно, началась история – этим она и кончится.
Нас ждет новый темный век, в котором не будет даже двусмысленного христианского Бога – а только скрытые в черных водах транснациональные ковчеги… Они доведут человека до такого градуса мерзости, что божественное сострадание к нему станет технически невозможным – и земле придется вновь гореть в огне, который будет куда ярче и страшнее всего виденного прежде328.
Безнадежный финал повести предрекает второй апокалипсис и окончательное вырождение истории, когда человечество вернется к состоянию первобытных дикарей329. Слова «нас ждет новый темный век» перекликаются с фразой из романа «Generation „П“»: «…Темный век уже наступил»330. Однако если фамилия Татарского отсылает не только к преисподней, но и к татаро-монгольскому игу, изображенная здесь историческая деградация выглядит куда более радикально. Если в «Generation „П“» Homo zapiens погружается в новое Средневековье в духе татаро-монгольского ига или размышлений Бердяева («Новое Средневековье», 1924), то в «Зенитных кодексах Аль-Эфесби» люди отброшены на миллионы лет назад. Люди некогда имели обличье обезьян, поднялись по лестнице языка – и кончат опять же обезьянами, пусть и одаренными высокими технологиями331. Постапокалиптические недочеловеки уже лишены способностей к познанию и ведут звериный образ жизни, руководствуясь инстинктом. Весь технический прогресс оказался напрасным – или послужил лишь для того, чтобы круг истории замкнулся.
Апокалиптическая эпоха – еще и эпоха постхристианская, и из человеческой жизни ушло нравственное содержание. Похожие на неандертальцев потомки Скотенкова больше не верят в Бога – только в торговлю332. Но даже торговля теперь ведется не из рациональных соображений. Новые неандертальцы стучат по клавиатуре и продалбливают свопы так же инстинктивно, как пауки, поедающие мух. Выражаясь опять же явно библейским языком, люди доходят до такой мерзости, что Бог уже не может им сострадать. Мы в очередной раз наблюдаем характерное для Пелевина смешение метафизических понятий с техническими: «…Божественное сострадание к нему станет технически невозможным». Безусловно, коль скоро люди превратились в автоматы, милосердие к ним Бога технически невозможно. Божественное сострадание не распространяется и на «низколобых трупоедов». На земле не останется ни одного разумного существа, не то что праведного. И мир снова будет разрушен сходящим с небес огнем апокалиптического суда, который не минует никого.
Если и есть какой-то выход, он заключается в том, чтобы покинуть тонущий во мраке мир по своей собственной воле, как это делает А Хули, прыгающая на велосипеде в воздух в Битцевском парке. Левитан, в свою очередь, тоже надеется «вступить в Радужный Поток» и «остановить возникновение феноменов», тогда как Скотенкову в такой возможности отказано: его подвергают лоботомии (как у Замятина) и возвращают (как у Оруэлла) в покорный коллектив333. Но что если человек просто не хочет жить – с самого начала и даже до начала самой жизни? Тогда, как Маша из «Отеля хороших воплощений» – рассказа, завершающего сборник, – он волен выбрать не воплощаться вовсе.
«Отель хороших воплощений» – рассказ о прерванном воплощении. Душа Маши, получающая возможность родиться в мир, и не кем-нибудь, а дочкой русского олигарха (и красивой проститутки), отвергает этот шанс, потому что не хочет «ходить с птичьим говном в голове» и «радовать светлые умы, вгрызающиеся в наномир и друг в друга»334. Ее не привлекают жестокость и глупость земного существования. Поэтому она предпочитает остаться чисто духовной потенцией – так и не попробовав ананасный сок и радуясь «тому, что было и будет всегда»335.
Как и в других произведениях, в «Ананасной воде» Пелевин предлагает собственную версию, расходящуюся с предшествующей традицией апокалиптической мысли. В этом сборнике писатель, помимо Библии, отталкивается от русских эсхатологических нарративов XIX и ХX веков. К собственным мотивам Пелевин добавляет многочисленные аллюзии к софиологии Владимира Соловьева, циклу Александра Блока «Стихи о Прекрасной Даме» (1904) и «Розе Мира» (1958) Даниила Андреева336. Название сборника отсылает к Софии Соловьева и Прекрасной Даме Блока, а также к стихотворению Владимира Маяковского «Вам!» (1915): «Вам ли, любящим баб да блюда, / жизнь отдавать в угоду?! / Я лучше в баре блядям буду / подавать ананасную воду!»337. Таким образом, название пелевинского сборника перекликается с написанной в годы Первой мировой войны инвективой Маяковского, обличающей филистеров, которые наслаждаются материальными благами, но равнодушны к судьбе тысяч солдат, гибнущих в окопах. В восприятии Пелевина кровавый период 1914–1918 годов схож с современностью. Обе эпохи захлебываются в насилии, только в наши дни кровопролитие совершается с помощью высоких технологий, а его картина затуманивается медиа.
В сборнике «Ананасная вода» традиционная эсхатология предстает в новом свете и выглядит иначе в контексте размышлений самого Пелевина. «Отель хороших воплощений» обыгрывает софиологию и эсхатологию Соловьева и Блока, а также буддизм и гностицизм с их отвращением к плоти и темному материальному миру. И Соловьев, и Блок постепенно перешли от веры в Софию (Божественную Мудрость) и искру Божию в человеке к апокалиптическим пророчествам и философским или поэтическим образам вавилонской блудницы338. Словно бы мимоходом очерчивая эволюцию Соловьева и Блока от теистического мышления к эсхатологическому, Пелевин объединяет в названии сборника «Ананасная вода для прекрасной дамы» «Прекрасную Даму» и «блядь», причем последняя отсылает не только к процитированному стихотворению Маяковского, но и к поэзии Блока, в более поздних апокалиптических стихах которого Прекрасная Дама претерпевает зловещую метаморфозу, приобретая черты блудницы. Ангел новой жизни называет Машу «прекрасной дамой», но она так никогда и не попробует ананасной воды, что символизирует отказ от земных наслаждений. Заставляя героиню отвергнуть зачатие (и остаться нерожденной), Пелевин вносит ироническую поправку в софиологию Соловьева и Блока. Несмотря на колебания Блока между Вечной Женственностью как духовным началом и живой женщиной, Пелевин последовательно настаивает, что София, душа мира, не рождается во плоти339. Нерождение Маши – лаконичный вердикт нынешнему положению вещей. А именно – этот мир совершенно бездушен340.