Книги

Пелевин и несвобода. Поэтика, политика, метафизика

22
18
20
22
24
26
28
30

Пелевин не обращается к Тьюрингу как к знаковой фигуре, а ставит под сомнение его постулаты. Широко популяризированные рассуждения Тьюринга уклоняются от истинной проблемы сознания и свободы воли – утверждая способность искусственного интеллекта всего лишь имитировать их. В S. N. U. F. F. (как и в других произведениях Пелевина) ответ на вопрос о способности к самостоятельным действиям – «никакого „тебя“ во всем этом нет» – на уровне здравого смысла зависит не от имитации свободы воли, а от реальной способности преодолевать детерминизм (запрограммированность)278.

В результате S. N. U. F. F. выворачивает наизнанку поставленный Тьюрингом вопрос: дело уже не в том, способны ли машины выработать сознание и волю, а в том, что люди то ли утратили их, то ли никогда ими не обладали. В мире Пелевина не столько машины эволюционируют до уровня человеческого сознания, сколько естественный разум вырождается, что приводит к появлению постлюдей-автоматов. Интеллект и чувства все больше зависят от непосредственно поступающих сигналов, что препятствует нормальному развитию когнитивных и эмоциональных процессов. Пелевин отталкивается и от классических научно-фантастических произведений о роботах, таких как роман «Мечтают ли андроиды об электроовцах?» (Do Androids Dream of Electric Sheep?, 1968) Филипа Киндреда Дика, в 1982 году экранизированный Ридли Скоттом под названием «Бегущий по лезвию» (Blade Runner), и повесть Станислава Лема «Маска» (Maska, 1976). Но если у Дика и Скотта центральной проблемой становится выход андроидов за пределы заложенной в них программы, Пелевина больше волнуют люди, способные только на запрограммированные действия. Современное общество высоких технологий превращает людей в бесчисленные копии друг друга и неразличимых исполнителей заданных функций. Технологии поработили их, но нынешнее положение вещей – лишь крайнее проявление изначально «ущербного» состояния человечества. Под видом искусственного интеллекта постчеловечество имитирует человеческую сущность, как раз когда эта сущность – независимая и цельная человеческая личность – исчезает, если не допустить еще худшего – что ее никогда и не было.

Почему, вопреки всем контраргументам, у нас сохраняется иллюзия свободы воли? Один из возможных ответов содержится в «Шлеме ужаса»: «…Это просто его [человека] особенность как вырабатываемой вещи. Другими словами, представление о том, что это он все воспринимает, вырабатывается… вместе со всем остальным»279. Empire V затрагивает проблему воспринимающего субъекта, сознания и, выражаясь более старомодно, души. Среди различных психофизиологических теорий, которые изучает Рома Шторкин, его особенно увлекает та, где тело сравнивается с машиной, радиоуправляемым дроном, а человеческая жизнь предстает как «трехмерный фильм о таком путешествии … наведенный в неподвижном зеркале, которое и есть душа»280. Мысль о душе угнетает Рому: он вампир-новичок, еще не расставшийся с нравственными терзаниями, и теперь ему кажется, что он сам потерял душу. Однако его наставник-вампир возражает: «Все равно что сказать, что лодка теряет душу, когда на нее ставят мотор. Ты ничего не потерял. Ты только приобрел»281.

И это все? В «Ананасной воде» и S. N. U. F. F. Пелевин предлагает два противоположных взгляда на проблему свободы воли – гуманистический и постгуманистический. В S. N. U. F. F., перекликающемся со «Шлемом ужаса», Кая отрицает способность людей к самостоятельным действиям и разоблачает их нравственные терзания как полную фикцию. По ее словам, мысли, желания и побуждения Дамилолы, заставляющие его действовать, вовсе не принадлежат ему самому, а появляются неведомо откуда, будто из пустоты. Человек по имени Дамилола не знает, чего он захочет или что сделает в следующую минуту, он лишь свидетель не зависящих от его воли процессов. Но этот «внутренний свидетель настолько глуп, что немедленно становится участником преступления – и огребает по полной программе»282.

«Ананасная вода», наоборот, предлагает гуманистическое, даже религиозное решение проблемы человеческой воли. У человека есть думающая машина – мозг, решающий задачи и передающий результаты «внутреннему свидетелю». Этого свидетеля традиционно именовали «душой», но нынешняя эпоха предпочитает такие термины, как «сознание», «самостоятельность» или «разум». Буддисты и представители разнообразных мистических течений утверждают, что у людей нет некой неизменной сущности, а значит и души. Такое умозаключение звучит логично, но:

Вот только кто видит, что никакой души и самости у человека нет? ‹…› То, что постигает эту высокую истину – и есть душа, тот самый луч вечного неизменного света, который падает на выползающую из мозга кассовую ленту с результатами вычислений, гласящих, что никакой вечной сущности внутри этой машины не обнаружено283.

Этот фрагмент, лукаво приписанный преподобному Ив. Крестовскому, содержит ключевые образы и идеи Пелевина284. Казалось бы, напрашивается скептический вывод, что человек – бездушная машина. Но, как ни парадоксально, тут-то в игру снова вступает душа, необходимая, чтобы ощутить отсутствие себя самой. В традиционной религиозной картине мира душа создана Богом и не сводима к материальным процессам. С точки зрения современных сторонников механистической трактовки работы сознания мозг – своего рода машина, а сознание – продукт ее операций. В текстах Пелевина считываются обе версии. Вот уж подлинно демократура.

Часть III. История

Глава пятая. Не взрыв, но всхлип

Но к нам идет жестокая пора,Идет пора безумного огня.(О стилизованный галоп коняИ пена по блестящим стременам,И всадник Апокалипсиса – к нам!)И. А. Бродский. Шествие

В притче Пелевина «Затворник и Шестипалый» стремительно надвигается Страшный суд – или Страшный суп, как называют его цыплята-бройлеры. Не пройдет и суток, как цыплят должны зарезать:

Выяснилось, что все давно ждали мессии, потому что приближающийся решительный этап, называвшийся здесь Великим Судом, уже долгое время волновал народные умы, а первосвященники настолько разъелись и обленились, что на все обращенные к ним вопросы отвечали коротким кивком в направлении неба285.

Ни комические детали, ни пристрастие автора к каламбурам не заглушают ключевых для этой повести апокалиптических мотивов.

К тема апокалипсиса и постапокалипсиса Пелевин обращался многократно: в «Generation „П“», «Священной книге оборотня», Empire V, «Ананасной воде для прекрасной дамы» и S. N. U. F. F. В этой главе я рассматриваю специфическую пелевинскую эсхатологию (постсоветскую, постмодернистскую, постгуманистическую) на фоне предшествующих апокалиптических нарративов и утверждаю, что Пелевин отвергает привычные эсхатологические взгляды как не способные передать катастрофу современности. В противовес традиционной эсхатологии, где предчувствие катастрофы сочетается с надеждой на преображение мира, Пелевин смотрит в настоящее безо всякой надежды. Современность не грозит окончательной гибелью мира или Страшным судом, с которым связаны не только представления о грядущей катастрофе, но и разрешение противоречий и искупление. У Пелевина апокалипсис банален, жесток и совершенно бесчеловечен – за редким исключением. Не только разрушается исторический потенциал России и гибнут мессианские надежды, но по всему миру человека, наделенного свободой воли, разумом и моралью, вытесняют несвободные, лишенные самосознания, безликие существа, производимые машиной технологического консюмеризма. Традиционная эсхатология, сколь бы устрашающие картины она ни рисовала, попросту слишком антропоцентрична и оптимистична, чтобы описать замену Homo sapiens постчеловеком.

Москва, третья вавилонская блудница

Едва ли стоит удивляться, что в период распада Советского Союза в русской литературе проснулся интерес к апокалиптическому мышлению. Он не угасал и на рубеже тысячелетий, равно как и в первые годы нового века286. Роман Пелевина «Generation „П“», ставший классикой рубежа веков, – пример нового подхода к теме апокалипсиса. Книга пронизана эсхатологической символикой. Она передает страх и растерянность, сопровождавшие распад СССР и первые годы нового режима. Дефолт 1998 года и наступление третьего тысячелетия только усилили тревожные настроения287.

В «Generation „П“» детально проработан апокалиптический пласт, отсылающий к образу Вавилона (как в хеттской мифологии, так и в Библии). Вавилен, имя Татарского, главного героя романа, намекает на Вавилон, в книге Откровения олицетворяющий будущее царство Антихриста288. Постсоветская Москва, которую некогда величали Третьим Римом, превратилась в вавилонскую блудницу289. Она обречена на гибель, потому что отвергла все ценности, кроме материальных. На этой погрузившейся во мрак земле суетный успех отождествляют с подлинным просветлением, а деньги почитают буквально как святыню.

Первый из написанных Татарским рекламных сценариев, предназначенный для кондитерского комбината в Лефортове, построен на апокалиптических образах:

Росла и рушилась Вавилонская башня, разливался Нил, горел Рим, скакали куда-то по степи бешеные гунны – а на заднем плане вращалась стрелка огромных прозрачных часов. ‹…› Но даже земля с развалинами империй и цивилизаций погружалась в конце концов в свинцовый океан290.

Позднее в рекламе сети Gap Татарский переключается с мотивов конца мира в целом на специфически российский апокалипсис (от России остается только gap). Роман изобилует апокалиптическими деталями, включая наркодилера Григория, рассуждающего о «редкой марочке с драконом победоносцем» «из немецкой серии „Bad trip Иоанна Богослова“»291; массовое самоубийство членов секты «Врата рая» (напоминающее о массовых самоубийствах русских сектантов под влиянием апокалиптических и милленаристских настроений); и Малюту (сослуживца Вавилена) с его «мрачно-эсхатологическим позиционированием происходящего»292.

Татарским в его эзотерических экспериментах движет жажда мистического откровения – снятия покровов – апокалипсиса. Словно пародийный Иоанн Патмосский, внимающий ангелу и приобретающий пророческое знание о близящемся конце мира, Татарский вступает в контакт с духами с помощью спиритической доски, «чтоб больше всех понимать»293. Эпизод, когда он проглатывает пропитанную наркотиком вавилонскую марку, врученную ему Григорием, обыгрывает строку Иоанна Богослова: «И взял я книжку из руки Ангела, и съел ее; и она в устах моих была сладка, как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем» (Откр. 10: 10). Как и общение с духом Че Гевары, съеденная вавилонская марка позволяет Татарскому выйти за пределы человеческого восприятия и постичь дьявольский механизм медиа – но не чтобы бросить ему вызов, а чтобы стать его частью. Полученное мистическое знание Татарский собирается применять не для того, чтобы, как увещевает ангел Иоанна в книге Откровения, «пророчествовать о народах и племенах, и языках и царях многих» (Откр. 10: 11), а ради продвижения по карьерной лестнице.