Книги

Пелевин и несвобода. Поэтика, политика, метафизика

22
18
20
22
24
26
28
30
Х. Л. Борхес. Сад расходящихся тропок369

Эта глава посвящена еще одному важному аспекту исторического воображения Пелевина – тому, как писатель переосмысляет жанр альтернативной истории. Согласно Collins English Dictionary, это жанр, в котором «автор размышляет, как изменился бы ход истории, если бы то или иное историческое событие привело к иным последствиям». В отличие от апокалиптических образов, восходящих к классическим нарративам (книге Откровения, эсхатологии XIX и начала ХX века), жанр альтернативной истории развивался как яркий элемент современной поп-культуры. Учитывая обостренную чуткость Пелевина к современному культурному климату, он едва ли мог пройти мимо жанровой специфики альтернативной истории. Этот интерес пронизывает все его творчество370.

Жанр альтернативной истории в последние десятилетия получил широкое распространение на Западе, особенно в англо-американской научной фантастике371. К нему обращались как поп-культура, так и серьезные писатели, в частности Филип Рот и Кингсли Эмис372. Альтернативная история завоевала популярность и в постсоветской России, где представители литературного мейнстрима (Владимир Шаров, Владимир Сорокин, Дмитрий Быков) и авторы научно-фантастических произведений (Кир Булычев, Андрей Лазарчук, Вячеслав Рыбаков) с одинаковым энтузиазмом размышляли, «а что было бы, если бы…»373.

Вопрос, что популярность жанра альтернативной истории говорит о постсоветской России, породил множество предположений. Одна из версий заключается в том, что, поскольку в России историю постоянно переписывают, альтернативная история особенно близка россиянам. Как в 1997 году пошутил в оруэлловском духе популярный писатель и сатирик Михаил Задорнов, «Россия – великая страна с непредсказуемым прошлым». Этой остротой Задорнов намекал на ранее скрываемые факты советской истории, всплывшие в годы перестройки. В работе «Литература, история и идентичность в постсоветской России, 1991–2006» (Literature, History and Identity in Post-Soviet Russia, 1991–2006, 2006), посвященной постсоветской эпохе, Розалинд Марш соглашается с Задорновым. Она указывает на расцвет в постсоветской России альтернативной истории, фантастического исторического романа и историографической метапрозы – жанров, намеренно искажающих историю, контрастирующих с реалистическими и документальными историческими жанрами, привлекающих внимание читателя к самому устройству исторических нарративов. Среди наиболее заметных писателей, работающих в перечисленных жанрах, она называет Вячеслава Пьецуха, Владимира Шарова, Владимира Сорокина и Дмитрия Быкова374.

Предлагали и другое объяснение популярности жанра альтернативной истории в постсоветской художественной литературе: за время перестройки и в первые годы после распада Советского Союза произошло столько перемен, что исторические процессы стали казаться все более непредсказуемыми. По мнению Вячеслава Иванова, жанр альтернативной истории начал набирать популярность именно в этот переломный исторический период, когда сама история примеряла разные варианты будущего375. В полном соответствии с семиотическим подходом к историческому процессу – в частности, поздней работой Юрия Лотмана «Культура и взрыв» (1991) – перестройка и последующие события стали временем, когда история отошла от энтропических точек равновесия и обозначились множественные сценарии будущего.

Как российские, так и западные исследователи усматривали возможную причину интереса к альтернативной истории в неудовлетворенности настоящим. Анализируя западные образцы этого жанра, Гавриэль Розенфельд утверждает, что такие романы отражают восприятие настоящего: «Мы либо благодарны, что все получилось так, как получилось, либо сожалеем, что не произошло иначе»376. Если говорить о постсоветском контексте, то Андрей Немзер отмечает интерес к «точкам поворота», за которыми следуют события, вызывающие обреченное «опять сорвалось» или «иначе и быть не могло»377. Борис Витенберг объясняет постсоветский бум альтернативной истории разочарованием, спровоцированным мрачным событиями российской истории ХX века378.

В этой главе я помещаю произведения Пелевина в контекст «альтернативно-исторического воображения» – категории, к которой относят (пост)модернистские, экспериментальные, нереалистические типы произведений на исторические темы, так или иначе отклоняющиеся от жанра альтернативной истории и тяготеющие к научной либо спекулятивной фантастике379. В какой-то мере Пелевин действительно разделяет общий интерес к постсоветской, постмодернистской историографии. Он откликается на травмы российской/советской истории, иронически комментирует «непредсказуемое прошлое» России и вступает в спор с реалистическими историческими жанрами, марксистской телеологией, концепциями исторической логики и прогресса. Но, как я постараюсь показать, Пелевин переосмысляет жанр альтернативной истории в соответствии с собственными философскими поисками.

Пелевинская траектория альтернативно-исторического воображения со временем все заметнее отклоняется от традиционной альтернативной истории. В рассказе «Хрустальный мир» (1991), в миниатюре отражающем альтернативно-историческое воображение писателя, Пелевин уходит от типичного альтернативно-исторического сценария, находчиво сочетая альтернативную историю с параллельными реальностями. В романе «Чапаев и Пустота» (где альтернативная история выступает как объект метарефлексии) главный герой и другие персонажи создают каждый свою временную шкалу – не общие альтернативно-исторические варианты, а параллельные миры, порожденные индивидуальным сознанием; на такой подход автора вдохновил интерес к солипсизму и буддизму. Роман «Любовь к трем цукербринам» (2014) – наиболее последовательная попытка Пелевина погрузиться в метаальтернативную историю. Обыгрывая и высмеивая разнообразные мемы альтернативной истории, он критически анализирует современное массовое сознание и продолжает при этом исследовать волнующие его социальные и метафизические проблемы. Пелевин знаком с традиционными слагаемыми альтернативной истории, и его отказ от них объясняется тем, что его самого интересует другое, равно как и его критическим отношением к современной культуре. В «Любви к трем цукербринам» писатель проецирует характерные для альтернативной истории клише на метафизическую и этическую проблематику, как и в романе «Чапаев и Пустота», только на этот раз делая акцент на этическом аспекте.

Несостоявшаяся альтернативная история

В рассказе «Хрустальный мир» из сборника «Синий фонарь» сатирически изображен поворотный исторический момент. Действие происходит 24 октября 1917 года, накануне большевистского переворота. Два юнкера, Юрий и Николай, охраняют Смольный, который вскоре станет штаб-квартирой революционной власти, а тем временем туда направляется замаскированный Владимир Ульянов-Ленин. Исход Октябрьского восстания зависит от того, удастся ли Юрию и Николаю узнать и не допустить в здание лидера большевиков.

Октябрьская революция – переломный исторический момент, важнейшее событие, которое могло иметь разные последствия. Прибегая к классическому приему жанра альтернативной истории, Пелевин помещает действие рассказа как раз в такую поворотную точку380. Реальный исход всем известен, но из-за тяжелых испытаний, сквозь которые стране пришлось пройти после революции, 25 октября (7 ноября) 1917 года – соблазнительный материал для тех, кто стремится пофантазировать на тему возможных альтернатив. «Хрустальный шар» воспроизводит канон альтернативной истории вплоть до того, что успех большевистского переворота в нем зависит от ничтожной детали: позволят ли юнкера Ленину проникнуть в Смольный381.

В «Хрустальном мире» альтернативная история переплетается с параллельными реальностями. Одна из этих реальностей – обыденная, другая – галлюцинаторная надреальность382. В рассказе, насыщенном полупародийными символистскими аллюзиями, присутствует фантасмагорический план, перекликающийся с идеей «реальнейшего» (realiora) по Соловьеву или Блоку. Под воздействием кокаина Юрию грезится, что благочестивая Русь со своими многочисленными золотыми куполами спит внутри хрустального шара, как Белоснежка – или пушкинская мертвая царевна – в хрустальном гробу. Из видения юнкера выскальзывает демон, задумавший разрушить прежнюю Россию, и превращается в замаскированного Ленина, шествующего по ночной Шпалерной улице. Ленин в рассказе – трикстер и демонический оборотень, принимающий облик то хорошо одетого господина, то дамы, то инвалида в кресле-каталке, то обыкновенного рабочего. В обличье пролетария большевистский вождь пробирается в Смольный, чтобы руководить восстанием.

В «Хрустальном мире» есть и элемент метаальтернативной истории: на дежурстве Юрий и Николай рассуждают о роли действий человека и случайности в истории383. Юрий утверждает, что люди не знают своего предназначения в жизни, пока не осуществят того, для чего они родились:

– Скажем, он считает, что он композитор и его задача – писать музыку, а на самом деле единственная цель его существования – это попасть под телегу на пути в консерваторию.

– Это зачем?

– Ну, например, затем, чтобы у дамы, едущей на извозчике, от страха случился выкидыш, и человечество избавилось от нового Чингисхана. Или затем, чтобы кому-то стоящему у окна пришла в голову новая мысль. Мало ли384.

Нарисованный Юрием образ гипотетического участника истории заставляет вспомнить «Мастера и Маргариту» Михаила Булгакова и Берлиоза, обезглавленного трамваем. Подобно композитору из приведенного Юрием примера, юнкера разглагольствуют о современной музыке (и популярной историографии начала ХX века), пока Ленин толкает мимо них свою тележку. В рассказе Ленин поочередно принимает разные обличья, но его неизменно выдает знаменитая картавость385. Драматический парадокс заключается в том, что по характерному выговору читатель догадывается, кто на самом деле скрывается под этими масками, а вот герои рассказа – нет. Ирония заключается и в том, что два юнкера проваливают свою миссию, как раз когда обсуждают предназначение человека в истории.

В отличие от постсоветских произведений того же периода, авторы которых рисуют более счастливый поворот событий или же пытаются восполнить утрату золотого века, «Хрустальный мир» не поддается искушению возместить утрату или утешить386. Перед нами не классический альтернативно-исторический сценарий и не интертекстуальная игра с комической переработкой мотивов Блока, Соловьева и Освальда Шпенглера, а вывод из психоделического нарратива весьма прозаичен. К тому времени как Ленин появляется в обличье пролетария, состояние кокаиновой эйфории сменяется у юнкеров угнетенностью: они слишком вымотаны, чтобы проверять, что у него в тележке. Юрию и Николаю (то есть дореволюционной интеллигенции) не удается выполнить свой долг и спасти Россию, потому что они ничего не делают. Пока они сетуют, что судьба не предоставляет им случая проявить доблесть, они упускают случай совершить тот самый подвиг (а на самом деле просто выполнить свои обязанности). Юнкера, как свойственно интеллигентам, ищут утешения в эстетических изысканиях.

«Хрустальный мир» сопротивляется эскапистским тенденциям альтернативной истории. Альтернативный сценарий развития событий маячит на горизонте – и срывается. Джереми Блэк, размышляя об альтернативной истории на Западе, заметил:

Слишком уж легко превратить «А что, если?..» в «Если бы только!..» и под этим лозунгом дать волю ностальгическому подходу, побуждающему… переписать прошлое, чтобы другая версия показалась не просто вероятной, а… законной и желанной387.

Если мейнстримная альтернативная история в решающий момент расходится с исторической хронологией и по мере развертывания событий отступает от нее все дальше и дальше, как расходящиеся по воде круги, Пелевин не фантазирует на тему «Что было бы, если бы Октябрьская революция не удалась?». Юрий и Николай не узнают Ленина – и история идет по известному нам пути.