Надя промывает мясо, начинает его разделывать.
– Не, ты что, ты ж его видела… Сердце у него золотое, конечно, но я ж не мать Тереза. Уж больно страшен.
– А что ты ему не скажешь…
– Да как-то, знаешь… Жалко его. Мне вообще всех жалко, его особенно. Он не грубит, ничего. Мне кажется, он все понимает. Не пара мы. Но просто… не знаю. Я ему надежду даю. Я ведь Надежда. Давай лук режь, сейчас пожарим и перекусим на ночь, чтоб страдать потом…
– Я не буду…
– Так, подруга. Это куда годится? Без вещей приехала, без косметики, есть не хочешь. Кто довел? Из-за кого переживаешь? Из-за мужа или…
– Или…
Ее «или» – Меглин – лежит на койке тюремного лазарета. За его спиной заключенный-санитар возит тряпкой по полу. Это Андриевич. На одном глазу – широкая повязка, во втором – бельмо. Он двигается, используя зрение как вспомогательный инструмент. Его орудие – память. Он привык жить в почти полной темноте. Промыл клетку пространства перед собой. Переставил ведро. Промыл следующую. Дошел до койки Меглина.
– Новенький?
Меглин всматривается в него, судорога воспоминания пробегает по лицу, но не отзывается ничем в памяти.
– Эй… Ты живой?
– Пока. Но ненадолго, чую.
Андриевич смеется.
– С чувством юмора. Это хорошо. Здесь без него никак. Хочешь анекдот? Про слепого?
– Давай.
– На пляже слепому говорят: эй, прекратите надувать резиновую женщину, тут же дети! А слепой – женщину? Так я всю зиму резиновый матрас, что ли, трахал? Че не смеешься?
– Не люблю анекдоты. Не понимаю.
– Просто смешные не попадались.
Андриевич, рассказывая анекдот, продолжает уборку. Подойдя к тумбочке за Меглиным, роется в своем кармане и достает заточку.
– Тебя как звать? Нельзя же просто – слепой.