— Не бойся, они говорили это, еще когда ты был маленьким, — прошептала я тебе на ухо, — когда тебе было семь лет, мне сказали, что однажды я потеряю тебя, но я не хотела им верить, и посмотри, сейчас ты здесь, ты все еще здесь, ты вырос, ты стал почти мужчиной, посмотри, какой ты красивый, однажды мы женим тебя на красивой девушке, она будет печь тебе пироги с земляникой из твоего огорода, а потом у вас будут дети, и они будут бегать повсюду, как маленькие крольчата, их будет пять или десять, и ты не будешь знать, что с ними делать, так их будет много.
Я чувствовала, как ты тихо вздрагивал, прижавшись ко мне, и не знала, плачешь ты или смеешься.
— Теперь я буду заботиться о тебе, — продолжала я. — Никто не пойдет за тебя, если увидит тебя таким — грязным и серым, косматым, как Ослиная шкура.[6]
Я отмою и откормлю тебя, эти впалые щечки округлятся, вот увидишь.
Ты покачал головой, разжал свои объятья, твои ногти постепенно отпускали мою кожу.
— Я еще не могу жениться, — улыбаясь, сказал ты. Мне еще даже нет и семнадцати.
О чем же я думала, я и не представляла даже. Я сняла твою шапочку и пригладила тебе волосы, они были спутаны, как китайские иероглифы.
— Хорошо, — весело сказала я, — мы немного подождем. Но не слишком долго. Я отдам твою руку первой же блондинке.
Ты снова улыбнулся и повернулся ко мне, подложив руки под щеку; неожиданно выражение твоего лица стало серьезным и встревоженным — я почувствовала, как что-то сжалось у меня внутри, и ты неуверенно произнес:
— Расскажи мне о прошлом. О том, когда мы были вместе, как мы играли все время, как ты говорила. Я ничего не помню, но если ты мне расскажешь…
Ты пожал плечами и со слабым, фальшиво звучащим смешком добавил:
— Я похож на старуху, да? Совсем ненормальную, которой надо, чтоб ей все время твердили одно и то же, потому что она совсем ничего не помнит. Но ты-то ведь помнишь, правда?
Я отвела глаза. По правде, я больше не хотела говорить о прошлом. Не было ли достаточным того, что мы нашли друг друга, а все остальное — разве было оно важно теперь? И я только осторожно сказала, что все было не только сладким, были не только игры и мечты, была еще и соль, пуд соли, мы были счастливы, но и измучены, и нужно ли теперь вспоминать об этом? И снова у меня в ушах зашептали тихие голоса, словно ветер, дующий в противоположных направлениях. Это я была безумной старухой, подумалось мне с отчаянием, я чувствовала страх, но страх чего, не могла понять. Я была как эта курица, привязанная бечевкой, от которой остались только лапка и несколько перьев.
Теперь ты смотрел на меня с упреком, но не только с упреком, но и с недоверием. И снова это выражение неожиданно изменило твои черты. — выражение предстоящей бури, подступающего гнева; без сомнения, именно оно привело тебя к такой жизни.
— Хорошо, я расскажу тебе, — сказала я, чтобы успокоить тебя.
Обратившись к своей памяти, я нашла то, что мне казалось самым безопасным и не несло болезненных воспоминаний: красную садовую калитку, герань в металлических горшках на окне, нашу маленькую комнату, где нам разрешали рисовать на стенах и мы покрыли обои огромными деревьями, целым лесом, в котором жили крошечные человечки. Родители часто спрашивали нас, были ли это настоящие люди или лесные существа, но мы никогда не отвечали, а только смеялись в кулачки с заговорщицким видом. Еще мы рисовали лошадей, целую вереницу лошадей всех мастей, которые бежали через всю комнату — от пола до потолка, от двери до окна.
Ты закрыл глаза, и я даже не знала, слушаешь ты меня или спишь. Но когда я начала рассказывать о твоей собаке — ловце плохих снов, ты улыбнулся и тихо сказал:
— Знаешь что? Курицу, ту курицу, которая умерла, я назвал Карамель, потому что она была желтой, как та собака, хотя я знаю, что это совсем не куриное имя. Она была в моей первой приемной семье, эта собака, а когда курица умерла, я плакал.
Тогда голос в моей голове снова начал неясно шептать: мы поем ту же песню, мы поем ту же песню, — но я заткнула уши, чтобы больше не слышать его.
Я рассказывала тебе о маме, о том времени, когда она еще была молодой, о том, как она причесывала нас обоих на один манер, заплетая косички или хвостики лентами одинакового цвета, как она напевала и танцевала, показывая движения, которые выучила в юности, или как однажды она положила тебя мне на руки со словами: «Это твой маленький брат, тебе нужно заботиться о нем». О том, как наш отец, толкнув калитку, приводил в сад настоящую лошадь. Он работал в конюшне недалеко от нашего дома, рассказывала я, но нам не разрешали ходить туда, и иногда он приводил нам лошадь, и мы могли посидеть на ней. Он смотрел, как мы прижимаемся к ее шее, крича от восторга и вцепившись в гриву, — иногда потом приходилось даже отрезать целые пряди, обвившиеся вокруг наших пальцев, так сильно мы держались за нее в страхе и упоении. Каким счастливым он казался тогда, но это счастье всегда было омрачено каким-то смутным, едва различимым ощущением. Он часто носил свою потертую рубашку дровосека, тонкую, как папиросная бумага… И вдруг я неожиданно начала плакать, не знаю почему — мне казалось, что из-за отца, но при этом я не могла перестать думать о курице, одинокой в ночном лесу, привязанной за лапку этой тонкой бечевкой, о курице по имени Карамель. Я смотрела на тебя сквозь слезы, пытаясь понять, помнишь ли ты, но ты только пристально смотрел на меня с выражением беспокойства и растерянности на лице. Поколебавшись, ты снова прижался ко мне. Я снова почувствовала твое дыхание на своей шее, и, это, наверное, была только иллюзия, этот запах кислого молока и перебродивших фруктов — этот волнующий запах совсем маленьких детей.