Еще в одной коробке лежали ржавые металлические кассеты с бобинами кинопленки, но без каких-либо указаний насчет того, что на ней снято. Кассеты накрывал сложенный треугольником — отец показывал мне и Бернер, как это делается, — американский флаг. Помимо этого там находились обувные коробки с письмами, по большей части адресованными «Мистеру И. Лейтону, Моссбанк, Саскачеван» и датированными 1939 и 1940 годами. Письма были собраны в несколько толстых, перевязанных упаковочной бечевкой пачек, на некоторых конвертах сохранились трехцентовые американские марки с портретом мужчины, в котором я признал Джорджа Вашингтона. Я решил, что могу прочитать хотя бы одно из них, поскольку мне в Канаду никто не писал, а чтение чужого письма поддержит, по малой мере, мою веру в существование других людей, в Партро сильно ослабшую. Вот что я прочитал:
Я порылся в коробке, разыскивая открытку с изображением «Прекрасного принца», мне хотелось понять, кто он такой. Однако нашел, у самого дна, лишь новые связки рождественских почтовых открыток и иссохших газетных вырезок с фотографиями улыбавшихся, коротко остриженных мужчин в хоккейной форме. А уже на самом дне отыскались ничем не скрепленные художественные открытки, на которых совершенно голые женщины позировали рядом с украшенными замысловатой резьбой подставками для цветочных ваз и у заваленных книгами столов. Женщины были дородные и улыбались так счастливо, точно были красиво одеты. Я таких картинок никогда не видел, хоть и знал от мальчиков, с которыми учился в школе, что они существуют. На «Ярмарке штата» был торговавший ими автомат. Я довольно долго изучал каждую и, наконец, отобрал три штуки и засунул их в том Всемирной энциклопедии, в тот, что на «П», потому что понял: мне еще захочется полюбоваться ими. Такое желание и вправду посещало меня, и не раз, и я любовался. Открытки эти хранились у меня не один год.
Там же, на дне, я нашел очки в проволочной оправе и простое золотое кольцо. Оно лежало в желтой жестянке из-под аспирина «Бауэр» вместе с двумя истертыми до блеска таблетками и браслетом с брелоком, который изображал Эйфелеву башню. Что в банке лежит кольцо, я понял, еще не успев открыть ее. Не спрашивайте как. «Это, наверное, обручальное кольцо», — едва не произнес я вслух. Понимая, конечно, что оно олицетворяет понесенную кем-то в прошлом утрату и это печально.
В большинстве коробок я подолгу не рылся. В одной лежали издававшиеся в Реджайне газеты. В другой — грязная одежда и обгрызенная мышами обувь. В третьей — документы, квитанции, суммарные данные об урожаях пшеницы и стоимости услуг элеватора, бумаги, связанные с покупкой нового трактора «Ватерлоо-Бой».[20] В четвертой — нераспечатанные стопки материалов, посвященных выборам 1948 года в Саскачеване, касавшихся ФКС и партии «Социального кредита». Я попытался представить себе, сколько же семей жило здесь, в моем доме. Много, очень много, думал я, — и, похоже, все они собирались вернуться из своего настоящего и предъявить права на эту лачугу, но так и не вернулись. Или умерли. Или просто предпочли оставить здешнюю жизнь позади и попытаться наладить где-то другую, лучшую.
Я гадал, однако же, что подразумевал Артур Ремлингер, когда говорил, что американцы ни за что не позволили бы городку вроде Партро остаться стоять на земле. Сожгли бы его — в виде укора прогрессу. Впрочем, укладывая коробки на прежнее место, к продуваемой ветром стене кухни, я решил, что, пожалуй, он был прав. Мои родители, люди, не имевшие ни настоящего имущества, ни непреходящих ценностей, никогда не владевшие домом, перевозившие с собой с места на место очень немногое; люди, у которых и ту малость, какой они обладали (не считая меня и Бернер), отняли и выбросили на городскую свалку Грейт-Фолса, — они-то и были теми, о ком говорил Артур Ремлингер, теми, кому было решительно наплевать на Партро, пусть даже они его и не спалили. Людьми, бежавшими от прошлого, не оглядываясь, если они могли обойтись без этого, назад; людьми, вся жизнь которых лежала где-то впереди, в недалеком будущем.
11
Итак, я научился многому: размещать охотничьи окопчики там, где утреннее солнце не отыщет их мгновенно, но успеет до этого подняться над землей так высоко, что охотники, выглядывая наружу, смогут видеть снимающиеся с реки стаи птиц; размещать тяжелые деревянные чучела слева и справа от окопчиков, оставляя между ними промежутки достаточные для того, чтобы гуси, оглядев их, решили, что с прошлого вечера здесь почти ничего не изменилось, и опустились на землю, — но все-таки не слишком большие, иначе гуси смогут различить ружья и белые лица охотников, бывших нередко слишком нетерпеливыми. Чарли говорил, что американцы обычно толсты или стары или и то и другое сразу, что они плохо переносят холод, да и местная рыхлая, тяжелая глина, в которой мы рыли окопчики, им не больно-то по душе, и потому это дурачье вечно вскакивает на ноги или норовит вылезти из окопчика в самый неподходящий момент. Утки, говорил Чарли, — гоголи, шилохвостки, красноголовые нырки — всегда прилетают первыми и с криком проносятся над окопчиками, словно призраки во мраке: низко, косо, со свистом. Однако стрелять по ним — значит отпугивать обладающих острым слухом гусей, и потому такая стрельба не поощряется. Мне, когда я по-новому переставляю приманки, следует быть поосторожнее, потому как охотники склонны палить по всему, что движется, а иногда и просто на звук. Бывало, они и людей убивали. Чарли тоже получил однажды заряд дроби № 2, у него даже шрамы остались. Он разрешал охотникам заряжать ружья только по его сигналу, и все равно ему то и дело попадались любители пострелять по небесам, а такие особенно опасны. Кроме того, мне придется сообщать ему о любом охотнике, которого я сочту пьяным, — конечно, перед охотой все они станут до поздней ночи надираться в баре и спиртным будет разить от каждого. Тут главное — обращать внимание на тех, кого мутит, кто нетвердо стоит на ногах или неосторожно обращается с ружьем. Чарли же и своих дел хватит: проверять их лицензии, подавать сигналы о начале охоты и о ее прекращении — когда солнце поднимется слишком высоко и земля станет хорошо видной гусям. Я, как уже говорилось, должен буду сидеть в грузовичке и подсчитывать, глядя в бинокль, убитых и подраненных птиц, поскольку государственные егеря вечно вертятся неподалеку и тоже подсчитывают, используя бинокли посильнее нашего, подстреленных гусей и делят число упавших птиц на число охотников, а потом подъезжают, чтобы проверить, насколько их подсчеты совпадают с нашими. После чего они могут объявить, что нарушены такие-то и такие-то статьи закона, конфисковать ружья, выяснить, кто из охотников пьян, оштрафовать Чарли и, что еще хуже, оштрафовать Артура Ремлингера, содрать с него большие деньги, угрожая в противном случае повнимательнее присмотреться к тому, чем он занимается в городе: к девушкам-филиппинкам, к игровому зальчику рядом со столовой — к любым его делам, на которые власти города взирают без особого одобрения. У Артура Ремлингера имеется лицензия на оказание «егерских услуг», однако сам он охотниками не занимается и ничего о гусиной охоте не знает, да и знать не желает. Он собственник, он ведет бухгалтерию, составляет финансовые отчеты, селит охотников в отеле и собирает с них деньги; часть их отдает Чарли, а тот будет выделять малую толику мне. При этом каждому понятно, разумеется, что охотники непременно начнут раздавать направо-налево чаевые, нередко в валюте США, и потому внакладе никто не останется.
В один из последних теплых октябрьских дней, после того как мы с Чарли потратили утро на разведку и рытье окопчиков вблизи найденных нами гусиных пастбищ, я поехал на старом велосипеде по шоссе, шедшему из Партро на запад, в сторону Лидера, от которого нас отделяли двадцать миль. Я намеревался найти упомянутую миссис Гединс школу для сбившихся с пути девочек. Бёрдтейл стоял в шести милях по шоссе от Партро, и мне хотелось выяснить, не запишут ли меня в будущем — зимой, может быть, когда заниматься гусями больше не придется, и я смогу распоряжаться моим временем, — в ученики этой школы. Что такое «сбившаяся с пути» девочка, я не знал. Думал, что это, наверное, девочка, забредшая в эти места по пути в какие-то другие, — примерно как я. А кроме того, я не верил, что в школе могут учиться одни только девочки. Хоть несколько-то мальчиков должны ее посещать, полагал я, — даже в Канаде. По словам миссис Гединс, школой управляли монахини. Из рассказов мамы о Сестрах Провидения я заключил, что монахини — женщины добрые, великодушные и сразу ухватятся за возможность помочь мне, в этом и состоит их служение, ради которого они отказались от брака и нормальной жизни. А что я американец, так это неважно. Да я и не собирался говорить им, что мама у меня еврейка и что она вместе с отцом сидит в тюрьме Северной Дакоты. Жизнь начала требовать от меня вранья, без которого ничего в ней добиться невозможно. И я готов был соврать разок, а может, и больше, если это позволит мне попасть в школу и не отстать от сверстников.
Существовало и еще одно обстоятельство: я проникся верой в то, что водить компанию с девочками — хорошо и приятно. Разумеется, Бернер тоже была девочкой. Однако большую часть наших жизней мы, двойняшки, относились друг к дружке как к одному и тому же существу. Существо это было не мужчиной и не женщиной, а чем-то промежуточным и включало в себя нас обоих. Конечно, это не могло продолжаться вечно. Чарли дважды брал меня с собой в ресторанчик на Мэйн-стрит, поесть китайского рагу. И оба раза я видел там детей китайца, которому принадлежал ресторанчик, — они сидели за столом в темноватом дальнем углу, готовя школьные домашние задания. Особенный интерес вызвала у меня хорошенькая круглолицая дочь хозяина, девочка примерно одних, решил я, лет со мной. Она тоже заметила меня, но ничем это не показала. С тех пор я, прогуливаясь по Партро или расставляя в одиночестве моей хижины шахматные фигуры, не один раз тешился фантастическими мыслями о том, что мы с ней сможем подружиться. Она могла бы навещать меня в Партро. Мы с ней бродили бы по пустому городку или играли в шахматы. (Я был уверен, что она играет лучше меня.) Я воображал даже, как помогаю ей делать уроки. Никаких других мыслей, помимо этих, в голове моей не завелось. Имени ее я не знал, ни разу с ней не разговаривал. Наша дружба существовала только в моих фантазиях. В реальности же ничего между нами произойти не могло — и не произошло. Одиночество облегчило для меня признание этого грустного факта, и тем не менее я надеялся, что оно, да и многое другое может перемениться.
К западу от Партро ни шоссе, ни прерии ничем не отличались от того, что я увидел бы, направившись на восток, к Форт-Ройалу. Но мне, крутившему педали велосипеда, они представлялись новыми — землей, которую я еще ни с кем не разделил. То были всего лишь голые холмистые пашни с разбросанными по ним уходящими к горизонту тюками соломы и черными точками нефтяных качалок, а в небе над ними тянулись, поблескивая, все новые караваны гусей, и серый дым стелился вдоль горизонта — там, где фермеры жгли во рвах солому.
Доехав до указателя с надписью «Бёрдтейл», я никаких признаков города не обнаружил. Рельсы «Канадской тихоокеанской» тянулись вдоль шоссе — так же, как в Партро и Форт-Ройале. Однако, если здесь и был когда-то город, от него не осталось ни железнодорожного переезда, ни проема в зарослях караганы, ни мельницы, ни элеватора, ни квадратных фундаментов, на которых прежде стояли дома. Я не верил, что миссис Гединс взяла на себя труд обмануть меня. Я сидел на велосипеде, смотрел на небо, озирался вокруг, но школы не видел и решил проехать еще милю до второго, глядящего в другую сторону указателя «Бёрдтейл», если таковой существует. А добравшись до него, увидел с ним рядом еще один: «Школа сестер Святого Имени». Стрелка указывала на юг, вдоль гравиевой дороги, которая утыкалась, выйдя из полей, в шоссе. Над названием школы был изображен христианский крест. Дорога поднималась на холм, на вершине его стоял заброшенный дом, у которого она словно обрывалась в синее небо. Расстояние до школы могло оказаться каким угодно. Десять миль. Я проезжал в грузовичке Чарли по прериям мили и мили, не видя ни единого свидетельства того, что где-то здесь живут или когда-нибудь жили люди. И все-таки школа оставалась для меня важной целью. Я готов был ехать и ехать, пока не увижу по крайней мере ее здание и не пойму, что она собой представляет.
Переднее колесо мое с трудом одолевало оставленную совсем другими колесами песчаную колею. Старенький велосипед Чарли мотался из стороны в сторону, вихлялся на камнях и гравии, а я с натугой крутил педали. Но, едва одолев подъем и достигнув пустого дома, от которого открывался вид на мили вокруг, я увидел прямо под холмом, в конце дороги, школу или то, что должно было быть ею, — стоявшее в низине большое квадратное трехэтажное здание из красного кирпича; облик его не сильно отличался от того, какой имела бы школа Грейт-Фолса, если б ее перенесли сюда. И, едва увидев его, я понял, что означает «сбившиеся с пути». То самое, чем стали бы мы с Бернер, если б попали в лапы Управления по делам несовершеннолетних. Сирот. В таком месте, как это, могли жить только сироты.
Большой квадрат земли, посреди которого стояла школа, был отнят у пастбища, раскинувшегося вдоль узкого пересохшего ручья. На плоской возвышенности по другую его сторону росла пшеница. По лужайке были рассажены тщедушные деревца, а по траве между ними прогуливались маленькие фигурки — сбившиеся с пути девочки, решил я. Резкое октябрьское солнце, покусывавшее мою потную шею, придавало школе облик голый и спокойный. Я едва не развернулся и не поехал назад к шоссе. Никаких больших дубов, футбольного поля или ровесников, которые примут меня в свою компанию, — ничего, едва не обретенного мной в Грейт-Фолсе, я здесь не найду. Это место никогда не станет таким, в какое мне захотелось бы попасть. Так и останется Канадой.
И все же я проделал такой длинный путь. И потому направил велосипед по спускавшейся с холма неровной дороге. Времени было, по моим прикидкам, около часа дня. Два ястреба медленно кружили в высоком небе. Спуск завершился, дорога оказалась на одном со школой уровне, и я снова нажал на педали. Одни девочки сидели на траве по двое, по трое, разговаривая, другие прогуливались по границе лужайки — эти меня явно заметили. Наверняка, подумал я, редко кто заезжает на велосипеде в такую глушь, делать-то тут нечего, только назад поворачивать.
На ступенях школьного крыльца стояла, присматривая за двором, высокая монахиня в черной рясе и с повязанной белым платком головой. Второй завтрак уже закончился. Она беседовала с одной из девочек, та смеялась. Увидев через лужайку меня и мой велосипед, монахиня затем смотрела на нас неотрывно.
Там, где дорога подходила к границе школы, возвышались зарешеченные ворота, а вот забор у нее отсутствовал, что показалось мне странным: так ведь всякий может войти на территорию школы или покинуть ее когда ему заблагорассудится. Я представлял себе сиротский приют иначе. Дорога вторгалась в территорию намного дальше, за ворота. Я увидел стоявшие сбоку от здания школы автомобили. Решетчатые створки ворот были скреплены запертой на висячий замок цепью, а над ними соединял воротные столбы металлический транспарант с нарисованным золотой краской Христом, руки его были разведены в стороны, словно он приглашал людей войти в ворота, если, конечно, их когда-нибудь отопрут.