—
— В Партро, — ответил я. — А работаю в Форт-Ройале.
Девочки уже покидали школьный двор, направляясь к крыльцу и выстраиваясь гуськом, чтобы войти в здание. На крыльце появилась еще одна монахиня, низенькая и коренастая, она стояла скрестив на груди руки. Марджори продолжала улыбаться мне сквозь решетку, но так, словно я казался ей жалким.
— Хочу тебя поцеловать, — мечтательно поведала она. — А ты меня, наверное, не хочешь, да?
— Иди в школу, — сказала монахиня, отпустив плечи Марджори и оттолкнув ее.
Марджори откинула голову назад, театрально развернулась, громко захохотала и пошла к строившимся у школы подругам.
— Извините, — сказал я.
— Чтобы я тебя здесь больше не видела, — приказала юная монахиня. Она покачала головой, приблизила лицо к решетке и наградила меня угрожающим взглядом, дабы я понял, что говорит она всерьез. — Появишься еще раз — позвоню констеблю. И тебя заберут. Запомнил?
— Да, — ответил я. — Извините.
Мне хотелось сказать что-нибудь еще, но ничего не придумалось. Я не знал, что такое отчаяние, однако его-то и ощущал. Юная монахиня уже шла к школе, ее тяжелая черная ряса раскачивалась, освещенная солнцем. Я поднял и развернул на гравии велосипед, сел на него и направился в обратный путь — вверх по холму, к шоссе и к Партро, — и ветер дул мне в спину.
12
Флоренс Ла Блан приехала в Партро на своем маленьком красном «метрополитене» и оставила у двери моей лачуги пухлый буроватый конверт. Прислан он был из Америки, а на тыльной его стороне, внизу, было написано незнакомым почерком: «Передать Деллу Парсонсу». Произошло это через несколько дней после моей велосипедной поездки в школу для сбившихся с пути девочек, — в ту неделю мне предстояло перебраться, поскольку охотников съезжалось все больше, из Партро в Форт-Ройал. Чарли было велено отдать в распоряжение одного из них вторую раскладушку моей хижины, и кто-то (Флоренс, как потом выяснилось) счел, что мне будет «неудобно» спать в одной комнате с незнакомым мужчиной. Чарли, ухмыляясь, заметил, что пожилые пьянчуги-охотники становятся после полуночи «любвеобильными». На третьем этаже «Леонарда» имелась неподалеку от комнат Ремлингера малюсенькая «келья для швабр», в ней меня и поселили. Я мог пользоваться находившейся этажом ниже ванной комнатой, отведенной буровикам и железнодорожникам, а на случай ночной нужды мне выдали белый эмалированный горшок. Если я потребуюсь для исполнения «гусиной работы», Чарли сможет приехать на грузовичке к отелю и забрать меня. Погода становилась все более холодной и ветреной, и потому я был рад, что мне не придется больше ездить на велосипеде в город, спать в продуваемой насквозь лачуге и не видеть ни единой живой души. Покончив с разделкой убитых гусей, я буду возвращаться в «Леонард» и бегать, получая за это чаевые, по поручениям охотников, а ночами околачиваться в баре. Занят я буду постоянно, свободного времени у меня станет куда меньше, зато и на размышления о родителях, школе и Бернер его не останется, — конечно, мысли эти были важны для меня, но все-таки нагоняли тоску.
С Флоренс Ла Блан я до сих почти не сталкивался. Чарли говорил мне, что ей принадлежит в Хате магазинчик открыток, что она вдова, а когда-то была местной красавицей, привольно предоставлявшей свои прелести всем желающим, пока ее муж оборонял в 1941-м Гонконг. Теперь она нянчилась со старенькой матерью. Впрочем, Флоренс была также и художницей, любила выпить в отеле, поиграть в карты в его игорном зале, куда женщин, вообще говоря, не пускали. Отношения с Артуром Ремлингером ее более чем устраивали, поскольку он был красив, благовоспитан и довольно богат, — а то, что он американец, человек замкнутый и годами моложе ее, Флоренс не пугало. Если она уставала от Ремлингера, то просто возвращалась в Хат.
Живя в Партро, я то и дело встречал Флоренс с ее мольбертом в разных его уголках. Однажды на самой окраине, перед зарослями караганы, там, где сквозь них видна была нефтяная качалка и белые ульи, в другой раз на моей улице — Флоренс рисовала трейлер Чарли и его ангар. Лезть с разговорами к Артуру Ремлингеру мне строго-настрого запретили, однако о Флоренс, по-дружески кивавшей мне издалека, ничего на сей счет сказано не было, и я полагал, что волен разговаривать с нею. Опять же, никто другой в Партро не заглядывал. И какой день ни возьми, разговоров с людьми я почти не вел. Если я заговорю с Флоренс, она ничего против иметь не будет, так я считал. А потому, увидев ее как-то раз сидевшей в коричневой блузе и черной матерчатой шляпе на деревянном стуле и переносившей на холст улицу, на которой стояла заброшенная почтовая контора Партро, я направился к ней по траве, росшей между уцелевшими домами, чтобы посмотреть, как пишется настоящая картина, а не просто картинки с пронумерованными цветами, которые, насколько я понимал, подлинными произведениями искусства назвать было нельзя.
При моем приближении (все происходило в тот день, когда она привезла мне конверт) Флоренс подняла вверх длинную кисть и помахала ею взад-вперед, точно метроном стрелкой. Я воспринял это как адресованное мне сообщение о том, что она меня заметила, хотя от картины своей Флоренс не отвернулась, — наверное, ей важно было не спускать с полотна глаз.
— Я оставила у твоей двери загадочный пакет, — сказала она, не взглянув на меня. — А ты подрос за этот месяц. Как это возможно?
Флоренс наконец обернулась ко мне, улыбаясь. Женщиной она была невысокой, с красивым, бесхитростным, улыбчатым ртом и хрипловатым голосом, почему-то наводившим меня на мысль, что настроение у нее всегда приподнятое. Мне легко было представить себе, как она смеется. Время от времени она и Артур Ремлингер танцевали в баре под музыку из музыкального автомата — я это видел однажды. Флоренс держала Артура на расстоянии вытянутой руки от себя. Он был в одном из его хороших костюмов, вид имел серьезный, но танцевал неуклюже, — находившиеся в баре люди смеялись, и Флоренс тоже. Как я уже говорил, она любила поиграть в карты — рядом с баром имелась отведенная для этого комната, которую Флоренс называла «игорным притоном», я там бывал редко. В ее коротких курчавых светлых волосах различалась проседь, у нее, как говорил о некоторых женщинах отец, были «здорово набиты карманы». Лет ей было, надо полагать, сорок с чем-то, и я понимал, какой красивой она была в молодости — тоненькая, беспечная и одинокая, потому что муж воевал где-то далеко. На щеках проступали маленькие сосудики, свидетельствовавшие, знал я, о том, что живется ей непросто, а когда Флоренс улыбалась, ее блестящие глаза сужались, обращаясь в почти невидимые щелки. На мой взгляд, Артуру Ремлингеру она была не парой, но мне нравилась, так я, во всяком случае, думал. И мне было приятно, что, увидев меня несколько недель назад, она запомнила, какого я роста.
Я встал сзади и сбоку от нее — посмотреть, что она делает. Картину я до той поры видел всего одну — ту, с элеватором, в комнате Артура Ремлингера, — что такое «Школа Полуночников», не знал, как не знал и кто такой Эдвард Хоппер[21] или каким образом человек создает, пользуясь всего лишь тюбиками с краской, нечто легко узнаваемое. Я полагал, что художнику приходится проделывать, как моему отцу, упражнения для глаз — иначе ему необходимой зоркости не добиться.
Флоренс писала картину, расположившись посреди Манитоба-стрит. Картина изображала пустую почтовую контору и пару разваливавшихся понемногу коммерческих зданий из тех, что понастроили вдоль шоссе, когда Партро был настоящим городом, — я изучил их во время прогулок. Небо над ними прописано еще не было, на его месте холст оставался пустым. Элеватор и пшеничные поля, которые уходили, ширясь, к горизонту за путями железной дороги, тоже пока положенных им мест не заняли. Я вообще не понимал, зачем все это изображать, — вот же оно, всегда тут, смотри сколько хочешь, — да и красивого в нем ничего не было, не то что в Ниагарском водопаде с картины Фредерика Чёрча или в букетах цветов, которые раскрашивал «по номерам» мой отец. И все же картина Флоренс мне понравилась, хотя это я сказал бы ей в любом случае — из одной только вежливости. Однако сказал я — и сразу пожалел, что не придумал ничего получше:
— Зачем вы это рисуете?