Книги

Канада

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда-нибудь я расскажу тебе, как добиралась сюда. Меня не убили по дороге, никто не воспользовался моим положением, и с голоду я не померла. Ехала-ехала и приехала.

Люблю, Бернер Парсонс.

P. S. Подумала еще кое о чем. Ты можешь писать мне на этот адрес — и должен. Мне нравится, как проходит время, так что спешить тебе не обязательно.

Если увидишь меня, не узнаешь. Я проколола два уха. Брею ноги и подмышки и накоротко остригла проволочную метлу, которая росла у меня на голове, красиво получилось. Мои старушки-веснушки мне теперь даже нравятся. А еще у меня груди выросли. Мужчина, мы зовем его дядя Боб, спросил, не еврейка ли я. Я ответила — конечно. Кожа вот у меня цветет, к сожалению, сильнее прежнего. Я два раза устраивалась на работу, присматривала за детьми, можешь себе представить? Я же и сама еще помню, как была дитём. Да и ты тоже еще дитё, по-моему. Когда мы увидимся, я отдам тебе награбленные деньги, которые ты отдал мне.

Плохо, что у нас такие родители, не повезло нам с ними. Теперь наша жизнь загублена, хотя от нее осталось много чего, есть что наполнить. Иногда я скучаю по ним. Мне снился — снится — один сон. В нем я кого-то убиваю, не знаю кого, а потом совсем забываю об этом. А потом оно вылезает откуда-то — совершенное мной убийство, — и я знаю, что сделала это и что другие тоже так делают. Ужас какой-то, я же ничего такого не сделала, а оно все равно мне снится. В последнее время я просыпаюсь и мне хочется плакать и бежать куда-то. С тобой тоже так? Мы же двойняшки, я верю, что мы и чувствуем одинаково, и одинаково все видим (мир?). Надеюсь, что это правда. Я помню одно мамино стихотворение. Я его читаю пареньку из флота: «Юность моя не была ли однажды ласковой, героической, сказочной, — на золотых страницах о ней бы писать, о избыток удачи! Каким преступленьем…»[22] Дальше не помню. Прости. Оно было французское. Мама, по-моему, всегда думала, что оно про нее написано.

Еще раз люблю тебя, Бернер Рэчел Парсонс, твоя двойняшка.

15

Жизнь, которая началась для меня в Форт-Ройале, в отеле «Леонард», во всех отношениях отличалась от одиноких недель, проведенных в Партро, она превосходила их и представлялась мне — хоть продлилась она недолго и завершилась кошмаром — настоящей жизнью, а не одиноким бездействием, на которое обрекается человек, затерявшийся в пустых прериях, пусть и нашедший в них кров, но все равно оставшийся затерянным, лишенным права надеяться на то, что все может еще и поправиться.

Охотники приезжали и приезжали, человек по пять-шесть за раз. Их большие американские автомобили с красочными американскими номерами стояли на грунтовой парковке за отелем, набитые охотничьим снаряжением, не поместившимся в крошечные номера. В мой маленький, согреваемый батареей отопления чуланчик, находившийся в том же коридоре, что и квартира Ремлингера, но на другом его конце, доносились сквозь пол и по трубам их негромкие разговоры, продолжавшиеся иногда до поздней ночи. Я тихо лежал на узкой кровати, стараясь разобрать произносимые ими слова. Охотники были чаще всего американцами, и я полагал, что они могут разговаривать о чем-то знакомом мне, снабдить меня полезными сведениями. Не знаю уж, какими именно. Различить мне удавалось немногое: имена — Герман, Уинифред, Сонни; жалобы на обиды и оскорбления, которые выпали на долю кого-то из них. Время от времени смех.

Вечерами, в «Леонарде», — как правило, после того, как мы с Чарли разведывали на закате новые места охоты и определяли, где следует рыть окопчики (два мальчика-украинца выполняли эту работу после наступления темноты, прикрывая холмики вырытой земли оставшейся после уборки пшеницы соломой), — я, вернувшись в отель, ужинал на кухне, а затем проводил какое-то время в дымном и шумном баре, сидя у музыкального автомата, или в «игорном притоне», стоя за спиной кого-нибудь из игроков, или просто разговаривая с одной из филиппинок, разносивших по темноватому бару напитки и танцевавших с охотниками, а случалось, и друг с дружкой, и довольно часто уходивших (о чем я уже говорил) с тем или иным мужчиной и больше в бар не возвращавшихся. В номерах я теперь не убирался и потому редко видел этих девушек садившимися в такси, чтобы уехать в Свифт-Керрент.

Толпившиеся в баре американцы были мужчинами крупными, громогласными, одетыми в грубые охотничьи костюмы. Они смеялись, курили, пили ржаной виски и пиво и вообще радовались жизни. Многие из них полагали, что оказаться в Канаде — это само по себе очень смешно, и отпускали шуточки насчет октябрьского Дня благодарения, странного выговора канадцев (я, как ни старался, ничего особенного в нем не заметил) и о том, как канадцы ненавидят американцев, желая, однако ж, чтобы те переселились к ним и разбогатели. Они разговаривали о президентской кампании «там, внизу», желали Никсону одолеть Кеннеди и твердили, что самое главное — передавить коммунистов. Рассказывали о футбольных командах тех мест, из которых приехали (кто из Миссури, кто из Невады, кто из Чикаго). Шутили по поводу своих жен и хвастались успехами детей, рассказывали о своей работе, об интересных случаях, свидетелями которых стали во время прежних охот, о том, сколько уток, гусей и прочей живности они настреляли. Время от времени они заговаривали со мной — если замечали меня — или посылали днем в аптеку либо в хозяйственный магазин, чтобы я купил для них что-то необходимое на охоте, но забытое ими дома. Они спрашивали, канадец ли я, «сын ли я мистера Ремлингера» или мальчишка кого-нибудь из охотников. Я отвечал, что приехал сюда из Монтаны, погостить, что родители мои заболели, но скоро я вернусь домой и опять пойду в школу, — последнее нередко смешило их, они вскрикивали, хлопали меня по спине и говорили, что мне «повезло» отвертеться от школьных занятий, что, побыв «егерем» и пережив приключения, о которых большинство мальчишек может только мечтать, я возвращаться домой не пожелаю. Судя по всему, они считали Канаду хоть и комичной, но также полной тайн и романтики, а места, в которых жили, скучными и банальными, однако же ни в каких других жить не желали.

Под конец такого вечера — еще до восьми, до времени, когда, проверив новые окопчики, в баре появлялся Чарли и говорил охотникам, что пора расходиться, завтра им вставать в четыре утра, — я поднимался в мою комнатку и лежал, читая один из номеров «Шахматиста», а затем слушая, как охотники топчутся в своих номерах, смеются, кашляют, чокаются стаканами и бутылками, как они пользуются туалетом, издают звуки, которых не стесняется оставшийся наедине с собой человек, зевают, как падают на пол их башмаки, как они запираются и начинают храпеть. После этого оставались лишь одинокие голоса, доносившиеся с главной улицы Форт-Ройала, хлопки автомобильных дверец, лай собак, пыхтенье маневрового локомотива, таскавшего по рельсам зерновые вагоны, вздохи пневматических тормозов, с которыми грузовики останавливались, когда единственный в городе светофор — висевший близ «Леонарда» — загорался красным светом, скрежет их оживавших двигателей, с которым они отбывали в Альберту или Реджайну — города мне не знакомые. Окно мое находилось под свесом кровли, и красная вывеска «Леонарда» окрашивала темноту моей комнатки; в хижине этим занимались луна, свеча, звездное небо да окна трейлера Чарли. Я скучал по радиоприемнику. И принимался, чтобы поскорее заснуть, перебирать в памяти события дня и мысли, на которые они меня натолкнули. Размышлял, как и всегда, о родителях, о том, как им живется в тюрьме, трудно ли это — быть хорошими заключенными, и что они сейчас думают обо мне, и как бы я повел себя, попав на суд над ними, что мы сказали бы друг другу, сообщил ли бы я им о Бернер, сказал бы при посторонних, что люблю их. (Сказал бы.) Размышлял о хриплых американских голосах охотников, об успехах их детей, о женах, ждущих их у кухонных дверей, об их приключениях, не возбуждавших во мне ни зависти, ни негодования. Сам я никакими успехами похвастаться не мог, никто меня не ждал, да и дома, в который я мог бы вернуться, у меня не было. Были только повседневные обязанности, еда, моя комната с немногочисленными пожитками в ней. И все же, как это ни удивительно, засыпал я почти всегда довольным тем, как прошел день. Милдред сказала, что мне не следует думать о себе плохо, поскольку моей вины в том, что случилось, нет. Флоренс же сказала, что наши жизни вручаются нам пустыми, а стать счастливыми — это уж наша задача. И моя мама, никогда не бывавшая там, куда я теперь попал, знавшая Канаду только как раскинувшуюся за рекой страну, ничего не ведавшая о людях, в руки которых она меня отдала, — даже она считала, что лучше мне оказаться здесь, чем в каком-нибудь сиротском приюте Монтаны. А она несомненно любила меня.

Бернер написала, что жизни наши загублены, но впереди у нас еще долгий путь. Я не мог, конечно, притворяться совершенно счастливым. Но был доволен уже и тем, что мне не приходится ходить с ведром по воду, мыться, используя для этого насос, плитку и кусок мыла, спать в холодной, сквозистой, наполненной едкими запахами лачуге, делить отхожее место с Чарли Квотерсом и не видеть целыми днями ни одного знакомого лица. Наверное, думал я, жизнь моя переменилась к лучшему, хоть мне какое-то время и не верилось в такую возможность. И теперь я вправе полагать — а для меня это было очень важно, — что по крайней мере какая-то часть моей натуры склонна верить в то, что жизнь может стать лучше, чем была.

Во время единственной моей встречи с Артуром Ремлингером и единственного нашего разговора он спросил, наполовину в шутку, не хочу ли я сменить имя. Я ответил, что не хочу, как ответил бы любой другой человек, и уж тем более стремившийся, подобно мне, держаться за то, что он есть, что он о себе знает, — в особенности когда все это становится спорным. Однако, лежа в моей комнатке под свесом кровли, я начинал понимать, что Артур Ремлингер знал, возможно, что-то такое, чего не знал я. А именно: если ты послан в мир для того, чтобы набираться впечатлений, тебе необходимо, быть может, — так я думал теперь — обращаться в кого-то другого, пусть даже ты не знаешь в кого, пусть даже считаешь, да и мать твоя так говорила, что человек всегда остается верным слепком того существа, каким он был в самом начале своей жизни. Мой отец сказал бы, конечно, что это первое существо — то, каким я был вначале, — уже не имеет смысла и должно уступить место кому-то получше его. Наверное, он думал так и о себе. Однако сам он с этим уже запоздал.

16

И вот, обосновавшись в Форт-Ройале, городе, который жил полноценной жизнью и относился к себе с уважением, я наконец привлек внимание Артура Ремлингера, — Флоренс предсказывала, что так оно и будет, да я и сам жаждал этого до крайности и не смог бы сказать, почему это не произошло до той поры. Пока я жил в Партро, Артур Ремлингер при каждой нашей встрече представлялся мне совершенно другим, не таким, как в прошлый раз, человеком; меня это, естественно, сбивало с толку и еще пуще обостряло ощущение моего одиночества. Он мог быть дружелюбным, полным воодушевления, словно бы собиравшимся сказать мне что-то, но так и не говорившим. А в другой раз оказывался замкнутым, скованным и, похоже, стремился поскорее избавиться от моего общества. В третий же раз или еще в какой-то он становился чопорным и надменным — неизменной оставалась только его дорогая (пошитая, как я полагал, на востоке страны) одежда. Мне он казался самым непоследовательным, какого я видел когда-либо, человеком. Но именно это меня и притягивало и внушало желание понравиться ему, ведь я никогда еще не встречал людей по-настоящему странных — не считая, разумеется, нашей матери — или пробуждавших во мне подлинный интерес — не считая, опять-таки, Бернер, бывшей, впрочем, более, чем кто-либо на свете, похожей на меня.

Во время первой нашей с ним автомобильной прогулки — впоследствии мы совершали их довольно регулярно, — случившейся вскоре после того, как я переселился в «Леонард» и начал часто видеться с ним, он вел свой «бьюик» по ухабистому шоссе на скорости, которая могла в любую минуту обратить эту машину в груду металлолома, и рассуждал на самые разные темы (Эдлай Стивенсон, которого он не переваривал; покушения синдикализма на наши естественные права; присущая ему наблюдательность, которая могла бы, сказал он, сделать его знаменитым адвокатом), — и в какой-то миг «бьюик», мчавшийся на скорости под девяносто километров в час, взлетел на крутой, пыльный подъем. А сразу за ним мы увидели на шоссе шестерку пестрых фазанов, беспечно поклевывавших камушки и зерна пшеницы, сдутые ветром с грузовиков, что свозили урожай к находившемуся в Лидере элеватору. Я, и без того уж вцепившийся обеими руками в край сиденья, ожидал, что Артур ударит по тормозам или резко свернет, и потому ладони мои взлетели к приборной доске, ноги вдавились в пол, колени прижались друг к другу, я ждал, что большой «бьюик» вот-вот занесет, или он пойдет юзом, или вильнет в стерню, или взмоет вверх, перевернется в воздухе и, пролетев то расстояние, на какое забросит нас скорость в девяносто километров, врежется в землю и мы погибнем. Но Артур словно забыл о тормозах. Он и глазом не моргнул. Машина неслась прямо на фазанов — один разбился о ветровое стекло, двое катапультировались в воздух, четвертого и пятого наши колеса размазали по шоссе, а шестой остался целым и невредимым, нас вроде бы и не заметив.

— Птиц этих здесь видимо-невидимо, — сказал Артур. И даже в зеркальце не взглянул. Я был изумлен.

Позже, когда мы уже проехались по саскачеванскому городку под названием Лидер и остановились около кафе «Модерн» и зашли в него, чтобы перекусить, Артур, сидя за столиком, поглядывал на меня синими, ясными глазами. Тонкие губы его были сомкнуты, казалось, что он проговаривает про себя какие-то слова, прежде чем произнести их, что вот-вот улыбнется, — но нет, не улыбался. Он был в коричневой кожаной куртке с меховым воротником — пилотской, у отца осталась со времен войны примерно такая же, только эта была получше. За воротник его рубашки был заткнут, точно салфетка, зеленый шелковый носовой платок. С шеи свисали на шнурке очки для чтения. Светлые волосы были аккуратно причесаны. Костлявые, поросшие волосками пальцы с отшлифованными ногтями сосредоточенно орудовали ножом и вилкой, и, казалось, ничто кроме еды интереса для Артура не представляет. Он так и не назвал мне причину, по которой игнорировал меня столько недель. Я думал, что и причину, по которой перестал игнорировать, мне тоже узнать не удастся. Просто так получилось.

— Сколько ты уже здесь, Делл? — спросил Артур Ремлингер и вдруг лучезарно улыбнулся мне, словно понял внезапно, что я ему нравлюсь.

— Пять недель, — ответил я.

— Ты доволен своей работой? Она тебе что-нибудь дает?