— Ты иногда читаешь биографии?
— Да, сэр.
На самом-то деле я читал лишь коротенькие, имевшиеся во Всемирной энциклопедии. Эйнштейн. Ганди. Мадам Кюри. Я писал об этих людях школьные сочинения. А он подразумевал биографии настоящие, толстые книги, которые стояли на его полке и о которых я, предположительно, ничего не знал. Наполеон. У С. Грант. Марк Аврелий. Мне хотелось прочитать их, и я чувствовал, что рано или поздно прочитаю.
— Моя мысль такова, — сказал Ремлингер. — Людям, которые многое держат в себе, которым приходится держать в себе многое, следует интересоваться делами великих полководцев. Они ведь всегда понимают, что такое судьба.
Он казался чем-то довольным, говорил с большей уверенностью.
— Они знают, что замыслы осуществляются очень, очень редко, а неудачи — в порядке вещей. Знают, что такое немыслимая скука. И все знают о смерти.
Он изучающе вглядывался в меня поверх стола. Брови его сошлись, лоб пересекла поперечная морщинка. Видимо, ему хотелось, чтобы эти его слова и стали ответом на мой вопрос о том, почему он здесь. Он походил на моего отца. Оба воспринимали меня как свою аудиторию, желали, чтобы я выслушивал то, что им не терпелось высказать. Ничем другим он на мой вопрос отвечать не собирался.
Ремлингер достал из кармана бумажник, положил на стол банкноту. Красную, на американские деньги нисколько не похожую. Его вдруг обуяла нетерпеливая потребность покинуть кафе, вернуться в свой «бьюик» и на огромной скорости помчаться по прериям, сбивая все, что ему придет в голову сбить.
— Я не очень люблю Америку, — сказал он, вставая. — Да мы здесь и слышим о ней не часто.
Двое людей у стойки обернулись, чтобы посмотреть на него — высокого, светловолосого, красивого, непривычного. Один из полицейских обернулся тоже. Ремлингер не обратил на них никакого внимания.
— Это странно — быть к ней так близко. Я постоянно думаю об этом. — Он говорил про Америку. — Сто двадцать миль. Скажи, тебе не кажется, что здесь все иначе? В этом краю?
— Нет, сэр, — ответил я. — Мне кажется, здесь все то же самое.
Мне и вправду так казалось.
— Ну что же. Тогда все в порядке, — сказал он. — Ты уже прижился. Полагаю, и я нахожусь здесь по той же причине. Прижился. Хотя я был бы рад отправиться когда-нибудь в заграничное путешествие. В Италию. Люблю карты. Тебе нравятся карты?
— Да, сэр, — сказал я.
— Хорошо. Ведь мы пришли сюда не для того, чтобы завоевать какой-то народ, верно?
— Да, сэр.
Вот и все, что он мне сказал. Мысль о том, что он может отправиться за границу, представлялась мне странной. Каким бы необычным и неуместным в этих краях ни был Артур Ремлингер, он все-таки казался принадлежащим этой стране. Я все еще думал по-детски, что люди принадлежат тем местам, в которых я их застаю. Мы вышли из кафе. Я никогда больше в нем не был.
17
Я не могу представить все дальнейшее разумным или логичным, вытекающим из того, что мы, как нам кажется, знаем о жизни. Однако я, по словам Артура Ремлингера, был сыном банковских грабителей и головорезов, — так он пытался напомнить мне, что независимо от опыта нашей жизни, от наших представлений о себе, от того, что мы ставим себе в заслугу и в чем черпаем силы и гордость, за чем угодно может последовать все что угодно.