Попробуем лаванду с геранью. Еще льняного масла. Нужна щедрая порция кремницких белил. Ничего не выходит. Нет – больше
На улице, делаю наброски. Если металлу удается превращать лучи в острые спицы, почему же их так трудно рисовать? Мачты попроще. Взмах карандаша – и готово. Такие простые лодки. Толпа народа на причале. В корзинке цветы с зеленых подножий холмов. В основном сорняки. Да, он приедет со дня на день. Он сам сказал. И я ему поверила. А если не приедет, брошу в озеро его картины.
Размолола в ступке еще одну таблетку и сразу добавила белил. Растерла, боли в краске стало больше. Когда Джим уехал, было шестьдесят четыре таблетки, а теперь их пятьдесят две. Они коралловые, а под действием пестика становятся белыми. Белый порошок, похожий на соль. Одной щепотки мало. Вечером на ужин содовый хлеб, по маминому рецепту. Джим позаботился, чтобы у меня были спички. Он положил их в ящик, два коробка. Часть спичек черные, уже сгоревшие. Когда он вернется, купим еще. Эксгумируем часы или добудем новые. Вернем утраченное.
Ночь, вокруг ни огонька. Деревья – густое скопление черноты. Перешептывающиеся канаты натягиваются из-за отлива. Повсюду так тихо и прохладно. Запахи ночи так чисты и полны. Я несу две лучшие картины Джима над головой, точно участник похоронной процессии.
Я весь день собиралась с духом – его послания, похоже, до меня не дошли; последний поезд отбыл без него, – но я ждала и ждала и ждала слишком долго.
Тяжелые, шероховатые с боков. Отнесла их вниз, к кромке воды. Под ногами ил и песок, вода по щиколотку, бодрит. Швырнула их в озеро, раздался всплеск. Высоко не подбрасывала. Но меня все равно окатило брызгами. Доски поплыли, точно плоты, и исчезли во мраке. Канаты натянулись, лопнули.
Он отправился искать Анну Элен. Глупо было думать иначе. В домике еще полно картин. Я составила их в задней комнате. Впереди свет кухонной лампочки, расплывчато-желтая путеводная звезда. Он сам разрешил, дал добро. Но на сегодня хватит.
Я открыла глаза; канаты со скрипом натягивались, но их нигде не было видно. Я лежала в спальном мешке Джима из занавесок, в груде его одежды, в запахе его кожи, и на меня спускался день. Канаты были совсем близко, тягуче, монотонно поскрипывали. Я встала прямо в спальном мешке, и он соскользнул на пол. Я пошла на звук, по коридору – скрип не утихал – в гостиную. В кресле-качалке сидел Джим, руки скрещены на груди. Вид яростный, лицо напряжено. Новенькие блестящие ботинки. Увесистый перстень с опалом.
– Где они? – Слова повисли в воздухе. – Две лучшие работы пропали. Где они?
Мерный скрип кресла, вперед-назад.
– В озере. Ты сам разрешил их выбросить.
Он кивнул:
– Через неделю. А прошло шесть дней. – Но его словам больше нельзя было верить. Встал, отряхнул руки. Оглядел меня, точно собрался писать портрет. Склонил голову набок. Карандаша, чтобы измерить пропорции, не было. Все равно они искажены. – Элли, насколько сильно мне волноваться?
Я не понимала, почему он спрашивает. Яркий свет ослеплял. На Джиме был очень приличный костюм, какой надевают, чтобы произвести впечатление, – саржевый пиджак, отутюженная рубашка. Волосы не короче, не длиннее обычного, скулы все еще отмечены загаром. И этот здоровенный перстень.
– А чего волноваться. Я писала.
Он сердито уставился на меня:
– Это я вижу. – Нотка презрения в голосе. – Но выглядишь ты что-то не очень. Прямо скажем, ужасно. Ты чем тут питалась?
Я пожала плечами:
– Содовым хлебом.
– Содовым хлебом. И все?