– Судя по тому, как ты о ней говоришь, она еще и красивая.
– Я не собираюсь это выслушивать. Я же сказал: все было иначе.
– То есть ты на нее даже не смотрел? Ни разочек?
– Прекрати, Элли. Ты выше этого. – Он бросил мастерок на стол, и сгусток пигмента с маслом угодил на мое траурное платье. – Я случайно. – Он скрылся на кухне и вскоре вернулся с мокрым полотенцем в руках, шторы из бусин позвякивали за спиной, но я уже втерла вязкое вещество в ткань. – Хочешь портить свое платье, пожалуйста. – Он швырнул полотенце на стол. – Я думал, мы с тобой не опустимся до этой дури. Ревности, гнусных подозрений. Ты единственная женщина, к кому я когда-либо относился подобным образом.
– Каким образом, Джим?
– Господи. Что за цирк. Вот поэтому я предпочитаю писать, а не разговаривать. – Он плюхнулся в кресло-качалку. – Я пытаюсь до тебя донести, что ты единственная женщина, которая мне небезразлична. Не из-за внешности, хотя, бог свидетель, ты сразишь наповал любого идиота с двумя глазами, а из-за того, какая ты есть, как ты мыслишь. А главное, как ты пишешь. Вот что делает тебя тобой.
– Тогда смело возвращайся во Францию, – сказала я. – Потому что я больше не пишу, как раньше.
Он прищурился и скрестил руки на груди:
– Две персональные выставки в “Роксборо”, я слышал. Звучит неплохо.
– Рассуждаешь прямо как Макс. – Я отвернулась. – И откуда ты про них узнал?
– От Генри. Он показал мне газетные вырезки.
– Фотографии картин там были?
– Пара-тройка. Черно-белые. В газете ничего толком не разглядишь.
Я надавила большим пальцем на подсохшие ранки на костяшках.
– И что ты о них думаешь?
Боль была острой, но терпимой.
– Говорю же, снимки не лучшего качества…
Джим негромко кашлянул.
– Сойдет и общее впечатление.
– Ладно. – Он сделал глубокий вдох и уткнулся глазами в пол. Словно бы против воли дал словам слететь с губ: –