– Я знал, что нельзя соваться туда пьяным. Я должен был смело взглянуть в лицо прошлому, иначе вся поездка потеряла бы смысл. Первые пару дней мне было хреново, но я не сорвался.
Он сел на автобус до Арраса, первого города, где была расквартирована его воинская часть.
– Разумеется, это место сильно изменилось, но звучало оно в точности как я запомнил – там раньше была взлетно-посадочная полоса, и над городом постоянно летали самолеты, но в промежутках, знаешь, стояла жуткая тишина. Только ветер шумел колосьями. Такое не забывается.
Именно в Аррасе он впервые воспользовался выданной ему винтовкой:
– Застрелил безоружного немца с семи футов: запаниковал и напал на него со спины.
Проведя в Аррасе несколько месяцев, он поехал на север, в Дюнкерк, который, по его словам, пугающе переменился.
– Я не пожалел, что вернулся. Важно видеть город таким, каким он должен быть, а не в облачении всех горестей войны. Без танков, без мешков с песком, без вопящего хаоса. Но, увидев его снова, таким тихим, я, как ни странно, ощутил тревогу. Я знал, что частичка моей души застряла там навсегда. Я потерял на этом клочке земли многих друзей.
И все равно ни один набросок из тех, что он сделал во время паломничества, его не устраивал: работы не резонировали с такой же силой, как воспоминания.
Как-то вечером в Дюнкерке он снова начал пить.
– Я думал, если употреблять только местную марку, смогу себя контролировать. Ну… Как ты знаешь, когда дело касается выпивки, я веду себя не очень разумно.
Он подрался с молодым французом, который читал в баре свои стихи.
– У меня не было настроения слушать поэзию. Тем более эту их тоскливую французскую чушь – размазня звуков, никакого смысла, – вот я и начал его задирать, а ему это пришлось не по душе. В итоге я лишился зуба… (Он показал мне дырку.) А поэт сломал себе палец. Нас обоих заперли на ночь в полицейском участке. В соседних камерах. Сначала мы не разговаривали, а потом он подошел к решетке и начал извиняться – в слезах. И я подумал: постойте-ка, у этого парня какая-то беда. Так и было. У него недавно родители умерли, две недели тому назад, и он очень тяжело переносил утрату. Об этом и были его стихи. А еще его выгнали из города, где он был до этого, за то, что он врезал какому-то парню, который тоже его донимал. Ты не подумай, что он ужасный человек, это вовсе не так. Просто у него проблемы.
Они подружились (единственная часть истории, которую я не ставила под сомнение, зная, что мужчины всегда проникаются друг к другу сочувствием, обменявшись парой тумаков, но никак не раньше), и поэт пригласил Джима провести лето с ним и его сестрой в Живерни.
– Услышав “Живерни”, я вспомнил про Моне и его пруд с кувшинками. Может, там не так уж и плохо, рассудил я. И не прогадал. Полная безмятежность. Родители оставили ему чудесный старый дом. Повсюду дикие цветы, гибискусы, грушевые деревья. Все лето ослепительное солнце. Прямо уезжать не хотелось.
Джим провел в Живерни целый год, осмысляя свои наброски и работая гуашью по дереву.
– У французов есть одно замечательное слово:
Поэт и его сестра почти не пили, а поскольку Джим жил за их счет, ему пришлось снова свыкнуться с трезвостью.
– Поначалу я перебивался тем, что находил в шкафах, там имелись запасы выдохшегося коньяка и отвратительного голландского ликера “Адвокат”. Но однажды запасы кончились, а денег у меня не было, так что оставалось либо воровство, либо… Но я не для того спустя столько лет вернулся во Францию, чтобы грабить людей, словно какой-ни-будь сраный нацист. Окончательно я взял себя в руки лишь весной.
По весне в Живерни зацвели иудины деревья. Как-то раз, когда они с сестрой поэта вышли на прогулку, петляющие улочки разом вспыхнули всеми оттенками розового.
– Я решил, что это вишня или магнолия, как у нас дома, но она сказала, что это иудины деревья. Когда она была маленькой, ее мать засушивала лепестки и наполняла ими вазочки. Они были повсюду.