Дураки! Я хотела жить, потому что хотела петь. Дюмон и Вокер, сами того не ведая, вдохнули в меня это желание, они принесли то, чего мне в последние месяцы не хватало, – новую песню, да такую, что брала за душу с первых аккордов, с первых слов. Это моя песня, моя в большей степени, чем «Милорд», такая же, как «Жизнь в розовом свете» и «Гимн любви».
Репетиции, репетиции, репетиции… привычная работа, но как же тяжело она давалась на этот раз! Нет, даже если бы мне пришлось не выйти, а выползти на сцену, я бы поползла, понимаешь, отталкиваясь своими изуродованными локтями, ползла бы к микрофону, чтобы спеть. А увидев публику, поднялась на четвереньки и спела так, если бы мои ноги не держали.
Но они держали. Понимаешь, держали – назло всем злопыхателям, всем завистникам, всем, кто не верил, что Пиаф жива!
И все же одно дело репетиции, когда после каждой песни можно прерваться и перевести дух, можно посидеть, в конце концов, и совсем иное – выступление. Час на ногах – это для меня, для моих отекших ног было слишком. Я уже подумывала, что нужно сделать два отделения и в первое пригласить кого-то, но упрямство еще сильно, я решила петь одна. Спеть и победить, в первый вечер хотя бы так.
Баррье взял с меня слово, что, если пойдет тяжело, я прекращу концерт, если он дастся трудно, откажусь от остальных, запланированных на целый месяц. Я обещала, обещала, обещала, прекрасно понимая, что Луи не верит ни единому моему обещанию, но знала, что они действительно закроют занавес, если я хотя бы покачнусь, и больше не откроют, как бы ни просила. Значит, нужно было держаться так, чтобы никаких сомнений не возникло.
Я не могла упасть во время выступления, как упала два года назад, это было бы последнее падение. Но ведь именно этого ждала часть зала. Представляешь, сказать, что ты был на том самом концерте, когда Эдит Пиаф упала в последний раз!
Я никогда не замечала, что сцена такая огромная. Даже во время репетиций, клянусь, она была меньше. Мелькнула дурацкая мысль, что у Кокатрикса раздвижная сцена и нужно было попросить уменьшить ее.
Но глупые мысли лишь мелькнули, тут же пропав. Потому что занавес раздвинулся, и я увидела замерший зал. Мы решили начать с песни Дюмона, потому звучало ее вступление.
«Нет! Ни о чем я не жалею…»
Я забыла о боли, о страхе упасть, о том, что вообще что-то может помешать мне петь. Забыла о своем отекшем из-за кортизона лице, о скрюченных руках, о почти вылезших волосах, об отекших ногах… Я пела, Тео, я снова пела в полный голос полному залу! И зал тоже забыл о моих недостатках, забыл о маленьком росте и дурацкой позе, о том, что голос чуть хрипит, о том, что я должна упасть. Нет, уже после первых строчек песни, клянусь, в зале вовсе не хотели, чтобы я упала и осталась лежать. Ну, не сейчас, вот еще песню… еще вот эту песню… и еще…
Мой голос креп, он словно просыпался, усиливался, заполнял все уголки зала. Происходило чудо – песня, музыка побеждали болезни, я жила и дышала полной грудью, когда пела.
А потом… шквал аплодисментов едва не обрушил потолок. Бруно Кокатрикс позже говорил, что боялся за целостность зала. Он пригласил множество пожарных, чтобы, если придется, усмирить толпу, но пожарные не справлялись, крик стоял такой, что мы с музыкантами не слышали друг дружку. Но, стоило поднять руку, призывая к вниманию, зал стихал мгновенно. На бис занавес поднимали двадцать два раза, это считала не я.
Сколько раз было спето «Нет! Я ни о чем не жалею», не знаю, я могла бы петь до утра, но в очередной раз мне путь на сцену преградил раскинувший руки Бруно Кокатрикс:
– Нет, Эдит! Ты просто убьешь себя.
– Бруно, я сдохну, если не буду петь.
– Споешь завтра, послезавтра, еще и еще. Я расторгну все остальные контракты, и ты будешь петь столько, сколько захочешь. Только не сегодня.
Публика расходилась медленно, словно не веря, что все закончилось, хотя времени прошло немыслимо много. А к моей гримерке выстроилась длиннющая очередь из желающих сказать «браво!».
Это был триумф! Я вернулась, я снова пела, значит, снова жила.
На следующий день примчался Клод Фижю с воплем:
– Эдит, тебя продают!