— Я не уверена, что стоит кричать. Она не виновата, что не может тебе ответить, — очень спокойно говорит мама, и от этой фразы у меня самой по спине бегут мурашки, а ведь я даже не знаю точно, есть ли у меня спина.
— Это ты виновата! Нечего было разрешать девочке жить одной! Я знал, что это добром не кончится! — горячится папа.
— А как же ей было не разрешать? — Я ясно представляю, как с этими словами мамина левая бровь недоуменно изгибается. — Девочке тридцать один.
— Как тридцать один?
— Так тридцать один! Если бы ты иногда отрывался от своих формул, то знал бы, сколько лет твоей дочери.
— Тридцать один? Нет, это невозможно! Это никакие нервы не выдержат!
Торопливые шаги удаляются от меня, а потом открывается дверь.
— Только твоя дочь могла придумать такой дурацкий способ покончить с собой — поджечь квартиру! Подумать только! Куда ты собрался? И за что мне все это?
«Все это» — это, разумеется, я и папа. И обычно мы не прочь подискутировать на эту тему в семейном кругу, но сейчас ничего не выходит. Я не могу говорить. А папа нервно топает уже где-то в коридоре.
Легкие и неспешные мамины шаги удаляются от меня, дверь закрывается. Вокруг опять становится совсем темно и тихо. Я хотела покончить с собой и подожгла квартиру? Я никогда не делала ничего подобного! Такого просто не может быть, это исключается! Такое я бы запомнила, это точно… И тут тот день, когда моя большая любовь сгорела у меня на глазах, возникает передо мной ярко, как на экране.
Я не знаю, зачем даются такие дни — чтобы наконец прояснить нечто важное или чтобы еще больше все запутать. В такие дни просыпаешься с уверенностью, что нет ничего невозможного, а засыпаешь со слезами, потому что все живое повернулось к тебе спиной.
Я проснулась легко и приятно. Солнце капало на меня через открытое окно, а за окном чирикали птицы и дерево на фоне синего неба было до жути зеленым. Я потянулась в кровати и вдруг увидела шкаф. Его дверца была приоткрыта, и наружу выглядывал рукав мягкой рубашки песочного цвета. И сразу же стало понятно, что просыпаться с таким настроением было совершенно излишним, а все горести этого мира сосредоточились для меня на этой самой рубашке. Не думайте, что я удивилась, увидев ее в своем шкафу. Я прекрасно знала, что она там висит, причем висит уже года полтора — с тех самых пор, как мужчина, который никогда не будет моим, спешно собрал свои вещи и ушел, пообещав на днях позвонить. Вещи он собирал впопыхах, и многое так и осталось в моих шкафах и тумбочках. Может быть, именно его вещи в моей квартире помешали мне понять, что он ушел навсегда и больше не вернется? Или его голос в телефонной трубке? Или его письма в электронной почте?
— Даже уйти по-человечески и то не может, — говорит мама, язвительно поджав губы, и это чистая правда. Вот только что чистая правда значит по сравнению с моей большой любовью? По-моему, ровным счетом ничего.
Поэтому я иногда достаю его рубашки из шкафа, стираю, глажу и аккуратно развешиваю заново. Точнее, я развешивала их раньше, а в то утро, когда мне вдруг показалось, что на свете нет ничего невозможного, я встала с кровати и вынула из шкафа четыре рубашки на деревянных вешалках. Если вы думаете, что я долго размышляла над тем, как с ними поступить, вы ошибаетесь. Такое впечатление, что я знала это с самого начала — с того момента, как открыла глаза, а может быть, еще раньше. Я положила рубашки на кровать, чтобы не помялись. Включила компьютер и распечатала все письма от того, кто никогда не будет моим. На тот случай, если бумаги окажется недостаточно, свои самые любимые письма я распечатала по два раза. Я открыла тумбочку и достала оттуда две книжки с детективами, которые он, кажется, так и не прочитал. Несколько пар его носков и один непарный. Пачка сигарет с ароматическим табаком, давным-давно открытая, но все еще душистая. Два галстука. Один ремень. Папка с документами. Старые джинсы. Восемь дисков с медленной музыкой и три — с жесткими фильмами. Клубок шнуров неизвестного предназначения.
Я принесла из ванной эмалированный тазик, который достался мне вместе с квартирой. Смяла письма и положила их на самое дно. Потом книжку. Потом носки. Потом я закрыла все окна, чтобы от ветра огонь не распространился за пределы тазика — как выяснилось позже, в этом и была моя самая главная ошибка, но в то утро я об этом еще не знала.
Я подожгла письмо его зажигалкой, подождала, пока пламя разгорится как следует, и подкинула первую рубашку. Признаюсь, что запах с самого начала был противный, но когда начали плавиться пуговицы, дым стал невыносимо едким. И если бы я не была так уверена, что на свете нет ничего невозможного, я наверняка остановилась бы на сожжении первой рубашки. Но в то утро я подкинула в тазик вторую, и третью, а потом четвертую. Оставшиеся носки. Вторая книжка. Сюрприз: оказывается, шелковые галстуки не горят. Не делают ли для них особую огнеупорную пропитку? На тот случай, если, к примеру, за романтическим ужином мужчина угодит кончиком такого галстука в пламя свечи? Или подожжет свой галстук вместо сигареты? Или… Впрочем, другие варианты показались мне маловероятными даже в то злополучное утро. Я вынула из тазика слегка закопченные, но в общем-то целые галстуки.
Ремень, как ни странно, сгорел очень быстро, выпустив в воздух облако темно-серого дыма. Джинсы медленно тлели, а на них скрючивались и расплавлялись коробки от дисков. Кажется, в этот момент мне первый раз позвонили в дверь. Но я наблюдала за тем, как горит моя большая любовь, и была слишком занята для того, чтобы отвлекаться на соседей. Я прекрасно помню, как пластиковые чехлы от дисков превращались в мутные пузыри, а папка с документами лежала наготове, чтобы отправиться в тазик в тот момент, когда пламя начнет затухать. Звонок моей входной двери уже заливался, не умолкая, но вот успела ли я подкинуть в тазик папку, я, к сожалению, не помню. Моя большая любовь начала гореть у меня на глазах, но догорала она уже самостоятельно.
Пол оказался неожиданно близким и жестким, а мутные огненные пузыри из перевернутого тазика медленно потекли на ковер.
2
Они возвращаются назад достаточно быстро, впрочем, точно сказать не могу: когда вокруг совершенно темно и тихо, сложно понять, сколько времени прошло. Скрипит дверь, и входит папа — нервно и быстро, а сразу за ним мама — медленно и легко. Что-то гремит, кто-то спотыкается.