Судьба жанра комедии в эллинистическую эпоху сложилась иначе. Новоаттическая комедия Филемона и Менандра не привилась на почве эллинистических держав (хотя Птолемей зазвал в Александрию Филемона и зазывал Менандра). По-видимому, здесь заговорили вкусы простонародья эллинистических городов: оно могло радоваться, не понимая, великолепию трагедии, могло наслаждаться грубыми шутками фарса, но скучало на представлениях изящных менандровских комедий. Поэтому эллинистические комедиографы стали разрабатывать именно фарс. В поисках образцов они обратились не к аттической комедии, а – через ее голову – к одному из ее истоков: к дорийской и, в частности, южноиталийской фарсовой сценке – флиаку. Развитие ее пошло по двум направлениям. На своей родной южноиталийской почве она подпала под преимущественное влияние среднеаттической комедии с ее фантастикой и вылилась в буффонный жанр «гиларотрагедии» – пародии на трагедию; основателем этого жанра считался Ринтон из Тарента (или из Сиракуз). На почве эллинистического Востока она подпала под преимущественное влияние новоаттической комедии с ее бытописательством и вылилась в различные разновидности мима; общей для всех этих разновидностей была установка на «воспроизведение жизни» («мимесис»). Эллинистические писатели упоминают много видов мима – как разговорных («мимология», «биология», «ионикология», «кинедология»), так и песенных («гилародия», «магодия», «лисиодия» и др.). Нам они известны лишь по скудным папирусным отрывкам; наиболее интересный среди них, так называемая «Жалоба девушки», тоскующей у дверей своего возлюбленного, имеет вид лирической песни, написанной переменчивыми размерами, и принадлежит, по-видимому, к жанру «магодии».
Единственный памятник эллинистической комедии, лучше нам известный, – это не пьесы для сцены, а пьесы для чтения (или по крайней мере для декламации): такая же нарочитая квинтэссенция мимического комизма, как «Александра» была квинтэссенцией трагизма. Это восемь «мимиамбов» Герода, найденных на папирусе в 1891 году. Об авторе их почти ничего не известно; написаны они, по-видимому, около 250 года до н. э., место действия по крайней мере некоторых из них – остров Кос, уже известный нам литературный центр новой эпохи.
Мимиамбы Герода – это короткие (около 100 стихов) монологические или диалогические сценки, написанные холиямбом. По образам и мотивам они близко напоминают позднюю аттическую комедию: кажется, что эти сценки выхвачены из комедии и переработаны так, чтобы внешние сюжетные связи утратились и на первый план выступила натуралистическая «верность жизни», часто доходящая до непристойности. В первом мимиамбе сводницы пытаются совратить молодую женщину, во втором – сводник в суде обвиняет своего клиента в буйстве и насилии, в третьем – мать просит учителя высечь ее сына, отбившегося от рук, в четвертом – две мещанки любуются картинами и статуями в храме Асклепия (та же тема, что и в «Сиракузянках» Феокрита), в пятом – развратная хозяйка устраивает сцену ревности услужающему ей рабу, в шестом – две дамы обсуждают способ утешаться без мужей, в седьмом – сапожник любезничает с двумя заказчицами, в восьмом – поэту снится странный сон: состязание в прыгании на раздутом мехе и ссора с завистливым стариком – может быть, аллегорическая полемика с литературными недругами (буколическими поэтами?). Натуралистичность этой тематики резко контрастирует с художественной формой мимиамбов – трудным холиямбическим стихом, архаичным ионическим языком, элементами пародии высоких жанров. Именно это сочетание словесной поэтичности и тематической вульгарности было, по-видимому, целью, которую преследовал Герод в своей перелицовке мимического жанра на ученый лад.
Красноречие также было затронуто общей эволюцией словесности от классического стиля к эллинистическому. Так как оно было теснее всего связано с политическим бытом общества, то в нем перемены произошли быстрее всего и решительнее всего. Было три рода красноречия: политическое, торжественное и судебное. Пока Греция была свободной, ведущую роль играло политическое красноречие; с упадком политической жизни в греческих городах эта роль перешла к торжественному красноречию. Это сразу изменило эстетический идеал красноречия. Политическая речь стремилась прежде всего убедить слушателя, торжественная речь – понравиться слушателю; там важнее всего была сила, здесь важнее всего красота. И греческое красноречие ищет пафоса, изысканности, пышности, блеска, играет редкими словами, вычурными метафорами, подчеркнутым ритмом. Переход к новому красноречию был постепенным: переломом считалось творчество Деметрия Фалерского, последнего из крупных афинских ораторов (конец IV века), стиль которого уже был не столько «сильным», сколько «изнеженным», по выражению Цицерона. К середине III века черты нового красноречия сложились окончательно; в это время работает малоазийский оратор Гегесий, имя которого стало впоследствии синонимом дурного вкуса. Потомки смеялись над изысканными фразами в его декламации о разорении Фив Александром Македонским: «Ближние грады оплакивали град, видя, что он был, и вот его нет»; «Ты, Александр, разрушил Фивы, как Зевс мог бы низринуть с неба луну, и оставил Афины, как солнце: два эти города были очами Эллады, и мы тревожимся за участь одного, видя, что другой, фиванский, вот уже выколот». Но современники воспринимали этот стиль как естественную эволюцию классического стиля применительно к новым условиям; непрерывность традиции продолжала ощущаться, новые ораторы считали себя истинными наследниками древних ораторов, и даже Гегесий думал, что подражает Лисию. Только к I веку до н. э., к началу классицистической реакции, этот стиль будет осужден как «порча» и «извращение» и заклеймен кличкой «азианизма», а памятники его будут преданы забвению.
Одним из следствий этой перестройки красноречия было быстрое развитие теории словесности – риторики. Если в политическом красноречии построение речи всякий раз определяется неповторимой конкретной обстановкой, то в торжественном красноречии оно гораздо однообразнее, легче поддается предварительному расчету и, следовательно, легче может пользоваться теорией, заранее рассчитывающей все возможные типы и комбинации ораторских приемов. Эллинистическая школа бурно разрабатывает такую теорию, оставляя далеко позади первые попытки времен Исократа и Аристотеля: приемы классифицируются, предписания детализируются и систематизируются, для овладения теорией разрабатывается продуманный курс упражнений, от простых пересказов до целых речей на тему фиктивных судебных казусов. Практические результаты этой работы сказались столетие спустя, когда ими воспользовались Цицерон и римские ораторы.
Философия, как уже было сказано, относилась к этим успехам риторики пренебрежительно и вопросами художественной формы гнушалась. Зато историография, уже в IV веке обратившаяся к опыту риторики, шла теперь по этому пути еще дальше. Раскол прозаической литературы на необработанные «записки» и на собственно художественную словесность содействовал представлению о том, что главное дело историка – не сбор и осмысление материала, а его умелое изложение. Влияние риторики, учившей изяществу стиля, скрещивалось здесь с влиянием перипатетической поэтики, учившей продуманности композиции «сюжета». Старые опыты риторической историографии Эфора и Феопомпа казались уже недостаточными.
Из тех историков, которые не ограничивались «записками» о частных вопросах, а брались за историю большого размаха, крупнейшими фигурами были Дурид и Тимей. Дурид Самосский (ок. 340 – 270) упрекал Эфора и Феопомпа, во-первых, в отсутствии «воспроизведения жизни» («мимесис», программное понятие аристотелевской «Поэтики»), во-вторых, в отсутствии «приятности слога»; как бы соперничая с ними, он начал свою «Историю» с того же места, с какого и Феопомп, и довел до своего времени. Насколько можно судить по отрывкам, «воспроизведение жизни» он понимал лишь как насыщение рассказа драматическими красочными подробностями, подчас весьма малоправдоподобными. Тимей Сицилийский (ок. 345 – 240), большую часть жизни проживший в Афинах, был автором истории Сицилии и Италии с древнейших времен до Первой пунической войны; первым из греков он уделил большое внимание возвышающемуся Риму. Он много сделал для уточнения вопросов географии и хронологии (ему принадлежит мысль отсчитывать годы по олимпиадам), но он был кабинетным ученым, книжником, некомпетентным в политике и в военном деле, а к тому же имел склонность сверх меры превозносить героев и чернить своих врагов; рассказ его уснащен пышными и бессодержательными речами персонажей, а стиль его, по мнению позднейших писателей, отличался безвкусной вычурностью. Столетие спустя Полибий жестко критиковал «Историю» Тимея, но отдал должное его эрудиции, начав свое повествование с того года, на котором остановился Тимей.
Наиболее благодарным материалом для риторической разработки была история Александра Македонского, дававшая картину небывалых героических свершений на фоне неизведанных экзотических стран. Неудивительно, что к этой теме обратились сразу многие авторы и что наряду с более или менее достоверными отчетами очевидцев появились беллетризованные повествования с сильной примесью фантастики; наиболее известный вариант принадлежал историку Клитарху, писавшему около 300 года. С течением времени этот клитарховский сюжет многократно перерабатывался, терял последние черты истории и впитывал многие побочные влияния откровенно сказочного или риторического происхождения; из этого синтеза в начале нашей эры сложился так называемый «Роман об Александре», уже вполне сказочного содержания, известный как роман Псевдо-Каллисфена (от имени фиктивного автора, спутника Александра). Этот роман стал началом той сказочной литературы об Александре, которая в эпоху поздней античности и средневековья широким потоком растеклась и по Западу, и по Востоку.
Около 240‐х годов до н. э. сходит со сцены поколение Каллимаха, Феокрита, Арата. Тотчас после этого в эллинистической литературе становятся все заметнее черты упадка, подражательности, оскудения. Поколение Каллимаха еще ощущало традицию полисной культуры и реформировало ее, борясь с ней как с живым и сильным противником; новое поколение получило плоды победы из рук предшественников, но уже не имело их творческих стимулов.
Это было связано с общим кризисом эллинизма, который начинается к концу III века.
Пышный расцвет эллинизма в первой половине III века был следствием быстрого и повсеместного перехода греческого общества к новым, высшим формам рабовладельческой экономики. Но эти формы хозяйства требовали сильной государственной власти, способной держать в повиновении массы рабов, осуществлять контроль над трудом зависимых свободных, обеспечивать безопасность торговых путей. Эллинистические державы с их постоянными дворцовыми смутами и разорительными междоусобными войнами не смогли создать такой крепкой и долговечной государственной организации. Вторая половина III века – это время, когда Македония вступает в жестокую борьбу с пытающейся освободиться Грецией, а Птолемеи и Селевкиды истощают друг друга бесконечной междоусобной войной за Палестину. Вторая половина III века – это время, когда резко обостряются социальные противоречия, находя свое крайнее выражение в социальном реформаторстве спартанских правителей Агида, Клеомена и потом Набида. А конец II века отмечен самой сильной волной восстаний рабов и зависимых крестьян, прокатывающейся по всему Средиземноморью: это восстания в Сицилии в 137–132 и 104–100 годах, на Делосе и в Аттике в 130‐х годах, восстание Аристоника в Пергаме в 133–129 годах и Савмака на Боспоре около 108–107 годов.
В эллинистических государствах, где привилегированным населением были греки, а угнетенным – местные жители, эта социальная борьба неминуемо сливалась с этнической борьбой. Культура III века развивалась под знаком эллинизации Востока; культура II века – под знаком ориентализации эллинства. Почти все народные движения II века не в последнюю очередь направлены против захватчиков-греков и их культуры. Особенно ярким примером является восстание Маккавеев в Палестине (165–142), где народное движение против власти Селевкидов вылилось в религиозную войну иудейства против эллинов и эллинизированной иудейской знати; в результате восстания в Иудее было восстановлено независимое теократическое государство. Эллинистическим правителям было все труднее бороться с этим контрнаступлением Востока. Приток переселенцев из Греции, питавший эллинистическую колонизацию III века, постепенно иссяк; со II века до н. э. в Греции впервые прекращается прирост населения. Греки, осевшие в эллинистических городах, начинают постепенно сливаться с местным населением, учащаются смешанные браки, среди греков распространяются восточные имена, обычаи и верования; слово «эллин» означает уже не национальную принадлежность, а привилегированное социальное положение и образование. Эллинистические правители вынуждены были учитывать в своей политике это усиление восточного элемента в их государствах. В Египте Птолемей IV принимает египтян в свое войско, а Птолемей V коронуется в Мемфисе по уставу древних фараонов (197 год до н. э.) и старается привлечь к себе египетское жречество: храмы получают новые и новые привилегии. В государстве Селевкидов Антиох IV (175–163) и его преемники переходят от политики основания новых эллинских городов к политике эллинизации, достаточно внешней и поверхностной, старых восточных городов; так, рядом с Селевкией, оплотом эллинства в Месопотамии, вновь оживает древний Вавилон.
Обострение социальных и этнических противоречий, дворцовые перевороты и междоусобные войны делали эллинистические государства бессильными против натиска извне – с востока, со стороны Парфии, и с запада, со стороны Рима. Первые столкновения эллинистического мира с Римом и Парфией относятся к III веку до н. э.: к 272 году римляне подчиняют греческие города южной Италии, около 250 года образование парфянского государства в северном Иране откалывает от державы Селевкидов всю ее восточную часть – Греко-Бактрийское царство. К 200 году римляне одерживают победу над Карфагеном, справиться с которым до конца никогда не удавалось грекам, и подчиняют себе Сицилию; затем римская армия переправляется в Грецию, в 197 и 168 годах разбивает македонские войска, в 190 году – сирийские; в 146 году римская держава подчиняет себе Македонию и Грецию, в 133 году – Пергам. В то же время на Востоке рушится под ударами тохаров Греко-Бактрийское царство, а парфяне отбивают у слабеющих Селевкидов Мидию, Месопотамию и выходят к Евфрату. Остатки эллинистических государств оказываются стиснутыми между Римом и Парфией и теряют всякое политическое значение. Развитие эллинской культуры отныне продолжается в условиях иноземного владычества.
Условия эти неодинаковы: римское владычество и парфянское владычество над эллинистическим миром глубоко отличались по своему характеру. Парфяне пришли в Иран и Месопотамию как освободители местного населения от греческих захватчиков, их идейной опорой были традиции местных культур Востока, их социальной опорой была местная землевладельческая знать. Греки всегда оставались для парфян врагами, если не политическими, то духовными, и это делало невозможным распространение греческой культуры в парфянском царстве. Эллинистические города продолжали существовать в составе парфянского царства, греческий язык служил парфянской администрации, греческие мотивы использовались парфянским искусством; но глубокий синтез эллинской и парфянской культур был немыслим, и за четыре века из парфянских владений не вышло ни одного сколько-нибудь заметного греческого писателя. Не то было в Риме. Римляне старались показать, что они пришли в Грецию и Азию не как завоеватели, а как умиротворители. Опорой римлян была рабовладельческая олигархия полисов, которой они помогали держать в повиновении рабов и бедноту, а эта олигархия была самым образованным слоем населения. Поэтому римляне старались не противопоставлять свою культуру греческой, а всячески сближаться с ней. Римские полководцы и наместники усваивали греческий язык, чтили греческие святыни, вывозили в Рим греческих учителей, книги и статуи. Усиленно подчеркивалась легендарная близость греческого и римского народов; популярность получил миф о происхождении римского народа от Энея, троянского героя, переселившегося некогда в Италию. Рим становился как бы официальным наследником Греции.
В общей обстановке кризиса эллинизма понятен и упадок литературы. Произведения этого периода, за единичными исключениями, сохранились лишь в отрывках. Но признаки общего упадка можно заметить и в философии, и в художественной литературе того времени.
В философии признаком кризиса было распространение скептицизма, пришедшего на смену догматизму. Уже в середине III века до н. э., как сказано, скептицизм находит опору в школе платоника Аркесилая (Средняя Академия). Если центральной фигурой философии III века до н. э. был Хрисипп, создатель всеобъемлющей догматики стоицизма, то центральной фигурой философии II века до н. э. уже оказывается Карнеад (ок. 214–129), глава Средней Академии, неутомимый критик хрисипповской теории с позиций крайнего скептицизма. Последовательно отвергая всякое положительное содержание философии, Карнеад даже не писал книг, а ограничивался устными выступлениями, в которых мастерски использовал риторическую технику, унаследованную им от софистов. Когда в 155 году, явившись с греческим посольством в Рим, он произнес перед римлянами две речи, в которых с одинаковым блеском доказывал, что справедливость есть благо и что справедливость есть зло, то Катон в Сенате потребовал удалить посольство как угрозу гражданской нравственности. Другие философские школы – послехрисипповская Стоя, перипатетики, эпикурейцы – не выдвинули во II веке до н. э. ни одного значительного имени, ограничиваясь междоусобной полемикой по частным вопросам и широкой популяризаторской работой, в ходе которой постепенно смягчались особенности и стирались грани, отделявшие школу от школы. Скепсис Карнеада расчищал дорогу для следующего этапа духовного кризиса II века до н. э. – для эклектизма, к которому пришла философия к концу века.
В филологии признаками кризиса был отрыв филологии от художественной литературы, сокращение круга исследуемых памятников, сужение тематики исследований. В III веке до н. э. александрийские ученые, от Зенодота до Эрастофена, были, как правило, филологами и поэтами в одном лице, и это накладывало отпечаток на их научную деятельность. Во II веке до н. э. на смену им во главе Мусейона становятся Аристофан Византийский (ок. 257 – 180) и его преемник, знаменитый Аристарх Самофракийский (ок. 215 – 145), имя которого стало нарицательным. Это были уже филологи чистой воды, ничем не связанные с современной поэзией. Филологические критерии первых исследователей казались им наивными и субъективными: начинается волна переизданий, начинается забота об отборе авторов и произведений для переизданий, начинается погоня за обширными детальными комментариями. Забота об отборе вылилась в составление так называемых «канонов» – списков классических авторов в каждом жанре (5 эпиков, 9 лириков, 5 трагиков и т. д.): ученый интерес все больше сосредоточивался на немногих именах, остальное предавалось забвению. Забота о полноте толкования вылилась в составление объемистых построчных комментариев (Аристарх на каждую книгу издаваемого текста писал по книге комментариев), в которых широта и связность анализа все больше уступали место мелочному разбору частностей языка и реалий. Эти тенденции александрийской школы тут же подвергались критике со стороны конкурирующей пергамской школы: ее глава Кратет Малльский (ок. 215 – 135), философ-стоик, географ и натуралист (создатель первого земного глобуса), попытался вернуть филологию к первоначальному философскому энциклопедизму, но безуспешно. Одним из вопросов, вызывавших особенно острые споры между школой Аристарха и школой Кратета, был вопрос об аналогии и аномалии: что определяет нормы литературного языка, единообразное правило («аналогия», точка зрения филолога Аристарха) или живой обычай («аномалия», точка зрения натуралиста Кратета)? Плодом этого спора явилась первая грамматика греческого языка, составленная учеником Аристарха Дионисием Фракийским (ок. 170 – 90), и важная попытка философской систематизации риторики (особенно раздела о содержании речи), под влиянием Кратета сделанная Гермагором Темносским (ок. 150). Однако в разгаре этой полемики александрийскую науку постигла катастрофа. В 145 году после очередного дворцового переворота Аристарх, наставник старого царя, попал в опалу у нового царя, был вынужден бежать и, старый и больной, умер на Кипре; его ученики разъехались: кто на Родос, кто в Пергам, кто в Афины, – комендантом александрийской библиотеки был назначен дворцовый офицер, и Александрия надолго потеряла роль научного центра.
В художественной литературе кризис проявляется особенно ярко. После блестящей плеяды поэтов эпохи Каллимаха в эллинистической литературе долго не появляется ни одного сколько-нибудь значительного имени. Царит подражательность: писатели берут за образец кого-нибудь из мастеров первого поколения и стараются превзойти его в его же манере. Подражателями Каллимаха выступают оба крупнейших поэта второй половины III века до н. э.: Эратосфен, работающий в Александрии, знаменитый астроном и географ, этиологические эпиллии которого заканчиваются превращениями персонажей в небесные светила, и Евфорион, работающий в Антиохии, в эпиллиях и элегиях которого громоздятся мифологические мотивы, изложенные необычайно вычурным и темным языком, насыщенным редкими архаизмами и украшенным изысканными аллитерациями. Подражателями Аполлония Родосского выступают бесчисленные эпики, чьи произведения известны нам обычно лишь по заглавиям; наиболее заметным из них был Риан Критский (тоже вторая половина III века до н. э.), описавший в поэме легендарные мессенские войны VIII–VII веков до н. э. – описание это известно по позднему пересказу историка Павсания. Подражателями Феокрита являются авторы маленьких идиллий Мосх Сиракузский (середина II века до н. э.) и Бион Смирнский (конец II века до н. э.). Подражателем Арата был Никандр Колофонский, работавший в Пергаме; сохранились две его дидактические поэмы о противоядиях от укусов змей и от отравленной пищи (130‐е годы). Подражателями Асклепиада, Леонида Тарентского и Каллимаха выступают эпиграмматисты III–II веков до н. э. – в их творчестве чем дальше, тем больше ощущается характерное стремление не создавать новое, а варьировать старое, взяв за основу какую-нибудь эпиграмму прежнего мастера и построив по ее образцу новую, на сходную тему. Крупнейшим эпиграмматистом этой эпохи был Антипатр Сидонский, писавший в конце II века до н. э.
Рядом с этим упадком «высокой» литературы важно отметить очень широкое развитие «низовой» литературы, к сожалению почти нам неизвестной. По-видимому, к концу III века до н. э. из прежних мимических сценок и арий вырабатывается жанр большой сюжетной пьесы («мимическая ипотеза»), пользующийся с тех пор повсеместной популярностью до самого конца античности. Во II веке до н. э. Аристид Милетский художественно обрабатывает эротический фольклор «Милетских историй»; ко II веку до н. э., по-видимому, приходится отнести возникновение жанра любовного романа, первые папирусные отрывки которого (так называемый «Роман о Нине») относятся к рубежу I века до н. э. – I века н. э.; наконец, в отрывках мифографа Дионисия Скитобрахиона (конец II века) мы находим беллетризованный пересказ мифов, предвещающий поздние античные и средневековые «романы о Трое». Но наиболее значительным событием было создание народно-философского жанра устной проповеди – «диатрибы», основателем которого считался бродячий киник Бион Борисфенский (первая половина III века), а лучшим мастером – Менипп из сирийской Гадары (середина III века). Это был философский диалог, превращенный в монолог, в котором проповедник сам себя перебивает, задает себе вопросы, отвлекается, рассказывает притчи, толкует мифы, поет стихи, нарочито играет бессвязностью и беспорядочностью изложения, подчиненной, однако, отчетливой целенаправленности философского урока. Стиль этих «Менипповых сатир», до нас не дошедших, оказал глубокое влияние на последующую моралистическую и сатирическую литературу – на Сенеку, Диона Хрисостома, Петрония, Лукиана. Важно отметить, что самый характерный свой прием – чередование прозы и стихов – сириец Менипп явно заимствовал из восточной литературной традиции.
Над этим литературным упадком II века одиноко возвышается фигура историка Полибия. Но его творчество уже неразрывно связано с новой политической и культурной силой, вступающей в историю Средиземноморья, – с Римом. Именно деятельность Полибия образует тот рубеж, после которого греческая и римская литература сливаются в единый поток.