Книги

Собрание сочинений в шести томах. Т. 1: Греция

22
18
20
22
24
26
28
30

Слог обоих поэтов соответствует общим особенностям их стиля. Федр пишет длинными, сложными, правильно построенными предложениями, которые кажутся перенесенными в стих из прозы. Все содержание упомянутой басни IV, 6 о мышах и ласках (10 стихов!) он умещает в двух пространных фразах. У Бабрия, наоборот, фразы короткие и простые: там, где Федр написал бы: «Лев встретил лису, которая сказала ему…», Бабрий напишет: «Лев встретил лису, и лиса сказала ему…» Федр любит отвлеченные выражения: вместо «глупый ворон» он говорит «воронья дурь», вместо «длинная шея» – «длина шеи». Бабрий этого тщательно избегает, его речь всегда конкретна.

Основным источником басенных сюжетов для обоих писателей был Эзоп. Но если из басен Бабрия к Эзопу восходит около двух третей, то из басен Федра – лишь около одной трети. При этом большинство эзоповских сюжетов сосредоточено в ранних, ученических баснях Федра; в поздних они – редкость. Федр этого не скрывает и даже гордится своей самостоятельностью. Тема соперничества с Эзопом проходит по прологам всех пяти книг; и если в I книге Федр называет себя лишь перелагателем Эзоповых сюжетов, то в V книге он уже заявляет, что имя Эзопа поставлено им лишь «ради важности». У Бабрия ничего подобного нет: он не пытается соперничать с Эзопом и тщательно скрывает свою долю труда в обработке традиционных сюжетов.

Дополнительные источники Федра и Бабрия были двоякого рода. С одной стороны, это сборники притч, аллегорий и моралистических примеров, служившие обычно материалом для риторов и философов; к ним восходят, например, басни Федра (III, 8; А, 20) или Бабрия (58, 70). С другой стороны, это сборники новелл и анекдотов; к ним восходят басни Федра – I, 14; А, 14 или Бабрия – 75, 116. Возникал вопрос, каким образом соединить новые сюжеты со старыми, выработанными школьной традицией формами эзоповской басни. Этот вопрос Федр и Бабрий решали противоположным образом. У Федра эзоповская басня теряет свои традиционные черты и склоняется то к проповеди, то к анекдоту. Бабрий, напротив, всегда старается держаться золотой середины между этими крайностями и подчиняет новое содержание нормам обычного басенного сюжета.

Мы можем проследить, как у Федра постепенно нарушается равновесие между повествованием и поучением. Сперва, в таких баснях, как IV, 21 или V, 4, мораль просто становится более пространной и страстной. Затем появляются басни, в которых моральная сентенция в устах одного из персонажей становится главным, а предшествующий рассказ лишь обрисовывает ситуацию высказывания. Иногда Федр, следуя обычаю писателей-моралистов, даже приписывает эти сентенции историческим лицам: Сократу, Симониду, Эзопу (IV, 23; III, 9, 14, 19 и т. д.). Наконец, повествовательная часть становится вовсе не обязательной. В баснях А, 20, А, 28 ее заменяет картинка из естественной истории, в А, 8 – описание аллегорической статуи; басня А, 5 содержит аллегорическое толкование мифов, А, 3 – рассуждение о дарах природы, А, 6 – перечисление божеских заветов, нарушаемых людьми. Здесь басня уже перестает быть басней, обращаясь в простой монолог на моральные темы – вроде тех проповедей философов, какие назывались у древних «диатрибами».

Одновременно с этой концентрацией моралистического элемента в одних баснях у Федра происходит концентрация развлекательного в других. Центром басни становится чье-нибудь остроумное слово или поступок (I, 14; I, 29; А, 15). Разрастаясь, такие басни превращаются в сказки (А, 3), в легенды (IV, 26; А, 14), в анекдоты (V, 1; V, 5). Мораль при них сохраняется лишь по традиции, да и то по временам уступает место комическим этиологиям – «откуда произошло» то или другое явление (III, 19; IV, 16). Некоторые из этих анекдотов почерпнуты Федром из недавней римской действительности – о Помпее и его воине (А, 8), о флейтисте Принцепсе (V, 7), о навязчивом прислужнике Тиберия (II, 5).

У Бабрия такого разрыва между баснями поучительными и развлекательными нет. Мы можем найти у него и сказку (95), и миф (58), и аллегорию (70), и эротический анекдот (116). Но там, где Федр подчеркивает жанровую новизну своих басен, Бабрий ее затушевывает: достаточно сравнить басни Федра А, 5 и Бабрия 70 (аллегории) или Федра А, 20 и Бабрия 14 (зоологические курьезы). Завещанная школьной традицией форма эзоповских басен для Бабрия важнее всего: ни поучение, ни комизм сами по себе ему не дороги. По той же причине и свою ученость Бабрий не выставляет напоказ, как Федр (IV, 7; А, 28), а скрывает в мимоходных намеках: на благочестие аиста (13), на воронье долголетие (46), на вражду льва с петухом (97), на миф о Прокне-ласточке (72) и пр.

Опять-таки мы видим: Федр и Бабрий исходят из одного принципа – разнообразия («чтоб слух порадовать речей разнообразием…» – Федр, II, пролог, 9–10), но понимают они его по-разному. Федр, стремясь к разнообразию, дает в своих пяти книгах пестрое чередование басен в собственном смысле слова с легендами, поучениями, новеллами, анекдотами; Бабрий же ищет средств для разнообразия не вне избранного жанра, а внутри его и заботливо комбинирует мотивы, чтобы узкий мир басенных образов и ситуаций каждый раз представал перед читателем по-новому.

Именно поэтому нам гораздо труднее составить впечатление о взглядах Бабрия, чем о взглядах Федра. Федр говорит о своих мнениях открыто или хотя бы намеком; Бабрий скрывает свои за толстым слоем басенной условности. Общая картина мира у них традиционна – нет нужды даже ссылаться на конкретные басни. Всюду царит несправедливость, сильные гнетут слабых, коварство торжествует над простотой, женщины порочны, гадатели и врачи невежественны, нигде нет ни благодарности, ни дружбы, а злой рок сулит перемены только к худшему. Чтобы выжить, нужно не обманываться видимостью, а смотреть на сущность; а для этого не ослепляться страстями, и прежде всего алчностью и тщеславием; тогда люди поймут, что нет ничего лучше скромной доли и что каждый должен довольствоваться своим уделом. Все это – знакомый с эзоповских времен арсенал басенной мудрости, лишь слегка подновленный в духе популярной философии стоицизма и кинизма. Но идейное содержание басен Федра еще не исчерпывается этими мотивами, тогда как об идейном содержании басен Бабрия, собственно, больше почти нечего сказать.

Пожалуй, единственная область, где Бабрий обнаруживает несомненное своеобразие, – это религиозная тема. У Федра она затрагивается лишь изредка, и о богах он говорит с неизменным почтением (даже в шутливой басне А, 9), хотя и считает, что миром правят не боги, а Судьба (IV, 11, 18–19). У Бабрия боги появляются чаще, и отношение к ним совсем не столь почтительное. То у него собаки пачкают статую Гермеса, и бог не в силах им помешать (48), то ремесленник, чтобы добиться от Гермеса помощи, ударяет его кумир головой оземь (119); Геракл предлагает погонщику не надеяться на божью помощь, а лучше самому поднатужиться (20); и даже оказывается, что не бог решает судьбу человека, а человек – судьбу бога (30). Мало того, что боги бессильны: они еще и злы, и мстительны, и несправедливы (10, 63, 117); люди, преданные таким богам, заслуживают только осмеяния (15). Этот иронический скептицизм Бабрия – признак упадка традиционной религии древности; нередко он заставляет вспомнить религиозную сатиру Лукиана.

Социальная тема, напротив, едва затронута Бабрием, а у Федра занимает очень много места. Даже когда оба баснописца берутся за один и тот же сюжет о сладости свободы и горести рабства («Волк и собака», Федр, III, 7; Бабрий, 100), то, против обыкновения, басня Федра оказывается и пространнее, и живее, и красочнее басни Бабрия. Чтобы подчеркнуть социальные мотивы, Федр смело перекраивает традиционные сюжеты – достаточно сравнить его версии басен I, 3, или I, 28, или II, 6 с бабриевскими версиями (72, 115, 186). Читая басни Федра, все время видишь, что их действие происходит в обществе, разделенном на рабов и господ, что рабы наглы (II, 5; III, 10; А, 25), а хозяева жестоки (А, 15; А, 18); у Бабрия же «рабыня» появляется один только раз, и то как любовница хозяина (10). Сам Федр – вольноотпущенник, уже не раб и еще не полноправный свободный – пытается занять промежуточную позицию между рабами и хозяевами: он предостерегает господ, напоминая, что рабы могут взбунтоваться (А, 16), и увещевает рабов, что лучше терпеть, чем раздражать господ непокорством (А, 18). Однако его отношение к труду – отношение не рабовладельца, а труженика (III, 17; IV, 25); именно Федру принадлежит редкая в античной литературе мысль о том, что плоды труда должны принадлежать тем, кто трудится (III, 13).

Политических мотивов в баснях Федра и Бабрия мы находим очень немного, но они показательны. Федр изображает, как «страдает чернь, когда враждуют сильные» (I, 30) и как «при перемене власти государственной бедняк теряет имя лишь хозяина» (I, 15), – и там и тут поэт смотрит с точки зрения угнетенного простонародья. У Бабрия политическая тема затрагивается дважды (40, «Верблюд», и 134, «Змеиная голова и змеиный хвост»), и оба раза говорится о нерушимости господства «лучших» и подчинения «низших» – иными словами, поэт смотрит с точки зрения правящего сословия. Таким образом, и здесь взгляды Федра и Бабрия оказываются противоположны. Что касается конкретных политических намеков, то у Федра их легче найти лишь оттого, что Рим времени Федра мы знаем лучше, чем Восток времени Бабрия. Так, по мнению некоторых ученых, в басне I, 2 царь-чурбан изображает Тиберия, а царь-дракон – Сеяна, в IV, 17 предполагается отклик на возвышение императорских вольноотпущенников при Клавдии и пр. Легко, однако, понять, сколь ненадежны все сближения такого рода.

Наконец, еще одна тема, которая присутствует у Федра и почти отсутствует у Бабрия, – тема личная. Федр беседует с покровителями (III, IV – прологи и эпилоги), рассказывает о своей беде (III, пролог), излагает свои идейные и художественные задачи, спорит с завистниками (IV, 7, 22), намекает на свою судьбу (III, 1, 12; V, 10) и даже в середину басни вставляет неожиданное признание в своей любви к славе (III, 9). В моралях своих басен он сплошь и рядом говорит от своего лица, подчас с проповеднической пространностью, – это мы уже видели. У Бабрия ничего подобного нет: несколько слов о соперниках-подражателях (II, пролог) да загадочная обмолвка о коварстве арабов, которое пришлось ему испытать (57), – вот и все, что мы узнаем о баснописце из его басен.

Так как Бабрий уклоняется от социальных и политических тем и так как его басни лишены всякой личной окраски, то в целом тон их кажется более спокойным и мягким, а их настроенность – более оптимистичной, чем у Федра. У него не найти таких мрачных и кровавых басен, как I, 9 или II, 4 Федра, чванная лягушка у него не лопается (28), хитрый осел не тонет (111), а волки не успевают перерезать овец (93). Если у Эзопа аист умоляет мужика: «Пощади меня, я птица полезная и склевываю на твоем поле жуков и червяков», то у Бабрия мольба аиста: «Пощади меня, я птица благочестивая, чту богов и кормлю своих старых родителей» (13). Во всех баснях Бабрия присутствует тонкий, но уловимый оттенок идиллии: не случайно действующие в его баснях люди по большей части оказываются селянами, тогда как у Федра они почти сплошь горожане.

Все прослеженные нами различия между поэзией Федра и поэзией Бабрия в конечном счете сводятся к одному главному: Федр идет по пути морализации, Бабрий – по пути эстетизации басни. Федр стремится к осуждению и поучению, Бабрий – к тому, чтобы доставить читателю художественное наслаждение. Для Федра басня – средство, для Бабрия – цель. Вот почему Федр в угоду своим задачам без колебания разрушает традиционные формы басни, а Бабрий их бережно сохраняет. Вот почему басни Федра оказываются грубоватыми и неуклюжими, но напряженными и живыми, а басни Бабрия – изящными и стройными, но холодными.

Эту коренную противоположность между творческими установками Федра и Бабрия лучше всего показывает описание происхождения басни, сделанное тем и другим поэтом (III пролог Федра, II пролог Бабрия). Федр говорит о том, как рабское бесправие толкнуло Эзопа на мысль излить свои тайные чувства под прикрытием басенной условности. А Бабрий рассказывает, что некогда был золотой век, когда говорили звери и травы и когда дружили люди и боги, и об этом-то золотом веке простодушно поведал потомкам Эзоп. Басня Федра – это иносказательное суждение о слишком опасной современности; басня Бабрия – бесхитростное повествование о сказочном веке всеобщего счастья.

Чем объяснить, что два поэта, два создателя литературной басни, пошли по двум столь противоположным направлениям? Причиной была разница двух типов культуры, боровшихся за власть над умами в поздней античности, – философии и риторики. Философия исходила из неприятия мира: она учила человека познавать самого себя, стремиться к добродетели и находить счастье в ней одной, быть независимым от окружающего общества и презирать его условности. Риторика исходила из приятия мира: она учила жить среди людей, находить с ними общий язык, чтобы воздействовать на них словом, наслаждаться всеми благами, накопленными цивилизацией. Философия обещала человеку истину, риторика обещала человеку «вежество», или, как сказали бы мы, культурность. При Федре, в первой половине I века н. э., общество привыкало к новому, непривычному и часто неприятному режиму императорской власти; это вызвало всплеск моды на философию, отвращение от мира. Федр был современником сатир Персия и трактатов Сенеки. При Бабрии, на рубеже I и II веков, императорский режим стал привычен, люди в нем обжились, назревала мода на риторику («вторую софистику»), заполонившую своими усладами весь следующий век. Социальные тяготения в обществе тоже, конечно, были различны: риторика была роскошью, доступной лишь состоятельной публике, философия легко поддавалась упрощению, доступному и для простонародья: бродячий философ-проповедник, собирающий толпу на перекрестке, – типичная фигура на долгое время, пока его не сменит бродячий религиозный проповедник.

Говорить о разнице социального положения Федра и Бабрия трудно: мы слишком плохо знаем их биографии. Несомненно одно: басни Федра и басни Бабрия писались для разного круга читателей. Федр – один из очень немногих дошедших до нас представителей «массовой» литературы античности. Читающая публика Римской империи была многочисленна и неоднородна. Небогатые земледельцы, ремесленники, торговцы, офицеры, канцелярские чиновники – все, кто получил когда-то скромное образование, но остался чужд высокой культуре знати, – все они составляли особый читательский круг со своими вкусами и запросами. Их искусством были картинки на стенах харчевен (Федр, IV, 6, 2), их зрелищем – мим, их наукой – краткие компендиумы «достопамятностей», их философией – уличные проповеди. Именно этому массовому читателю были ближе всего басни Федра с их грубоватым юмором, практическим морализмом и отчетливыми социальными мотивами. Ничего общего с этой публикой не имели читатели Бабрия. Бабрий пишет для тех, кто в состоянии оценить изящество его стиля, чистоту языка, искусство владеть трудным стихом, тонкие мифологические намеки, – словом, для той немногочисленной избранной интеллигенции, которая задавала тон в духовной жизни высшего общества. Сам выбор для творчества греческого языка под пером римлянина уже знаменателен: это был язык культурной элиты, именно на нем выходцы из всех концов Римской империи в наступающем веке создадут литературу «греческого возрождения». На грубую чернь Бабрий смотрит с высокомерным презрением; отсюда – аристократический пафос его басен о верблюде и о змеином хвосте.

Не лишено правдоподобия предположение, что Федр был школьным учителем – грамматиком, как это называлось в древности. Многие грамматики были вольноотпущенниками-греками, как Федр, многие из них сочиняли стихи и прозу. Басня была привычным школьным материалом, и многие особенности манеры Федра можно вывести из школьной практики чтения, пересказа и толкования басен. Бабрий тоже, по-видимому, был преподавателем, но рангом выше – не грамматиком, а ритором. Грамматик знакомил подростков с классической литературой, ритор учил искусству слова юношей, готовящихся к политической или судебной карьере. Учениками Федра могли быть дети римского простонародья, учеником Бабрия был сын царя Александра.

Неудивительно, что литературная судьба двух баснописцев также сложилась различно. Федру пришлось долго пробиваться в «большую» литературу, где отказывались признать своим этого вольноотпущенника и школьного писателя. Федр жалуется на завистников, спорит с критиками, отстаивает свою заслугу – утверждение в римской литературе еще не испробованного в ней греческого жанра, – и все-таки образованная публика его не читает. Даже в 43 году н. э. Сенека не знает или не желает знать о нем, когда советует другу заняться сочинением басен, так как этот жанр «еще не тронут римским гением» («Утешение к Полибию», 8, 3). Напротив, к Бабрию известность пришла немедленно, и ему приходится жаловаться не на враждебность критиков, а на чрезмерную ретивость подражателей, ищущих поживиться за счет его славы. Его басни выходят полными и сокращенными изданиями (в 10 и в 2 книгах), переводятся на латинский язык, изучаются в школах (сохранились ученические восковые таблички с их записью).

Так на перекрестке двух тенденций басенного жанра разошлись моралистическое, плебейское направление Федра и эстетизирующее, аристократическое направление Бабрия. Однако дальнейшего углубления эта противоположность не получила. Общий упадок античной культуры остановил развитие обоих направлений: ни у Федра, ни у Бабрия не было продолжателей, были только подражатели. В их творчестве разница между двумя тенденциями начинает стираться, поучительность и усладительность возвращаются к мирному сосуществованию. Но и в латинской, и в греческой басне по-прежнему можно различить две струи: «высокую», риторическую, и «низовую», массовую.