Книги

Россия в поворотный момент истории

22
18
20
22
24
26
28
30

Выяснилось, что этот полицейский агент, пробравшийся в руководство партии, целенаправленно отказывался от сотрудничества людей, готовых принести себя в жертву революции. Ко времени нашей второй встречи с Моисеенко я познакомился с Борисом Савинковым, знаменитым террористом и заместителем Азефа, и был поражен его удивительным сходством с Моисеенко. Однако это сходство было чисто внешним. Едва ли нашелся бы более честный, преданный и скромный человек, чем Моисеенко. Порой он в опасных обстоятельствах выдавал себя за Савинкова и с готовностью шел на это, не думая о собственной безопасности или о своей «карьере» революционера.

Чудовищно, когда революционно-террористическая деятельность становится частью партийной программы, а ее организацией занимаются исключительно люди, непосредственно не участвующие в этой деятельности и не рискующие своей жизнью.

Тем, кто живет нормальной жизнью в правовом государстве, невозможно понять, что в психологическом плане означает совершение террористического акта. «Как вы можете осуждать коммунистический или нацистский террор, когда сами когда-то одобряли терроризм? – нередко спрашивают меня фарисеи от политики. – В конце концов, – утверждают они, – убийство есть убийство».

Действительно, и система государственного террора, и индивидуальные акты революционного терроризма лишают людей жизни. Но на этом сходство заканчивается. Фактически два эти типа террора диаметрально противоположны друг другу.

В те эпохи, когда люди не утратили способности отличать добро от зла, совесть общества неизменно выражала моральное одобрение таким тираноубийцам, как Брут, Шарлотта Корде или, в России, Егор Сазонов.

Когда группа придворных и гвардейских офицеров 11 марта 1801 г. убила полубезумного императора Павла I, весь Петербург ликовал и незнакомые люди целовали друг друга на улицах, как на Пасху.

Сазонов, совершивший убийство В.К. Плеве, заявил на суде: «Мы взяли меч, который не первыми подняли, после ужасной и мучительной душевной борьбы: Да, я виновен перед Богом: Но я спокойно ожидаю Его приговора, так как знаю, что Его суд – не ваш суд. Как я мог поступить иначе, если Учитель сказал: «Возьми свой крест и следуй за Мной»? Не мне отказываться от этого креста».

К 1905 г. я пришел к выводу о неизбежности индивидуального террора. Я был вполне готов при необходимости взять и на себя смертный грех убийства носителя верховной власти, который губит страну: Гораздо позже, в 1915 г, на секретной встрече представителей либерального и умеренно-консервативного большинства Думы и Госсовета В.А. Маклаков, весьма консервативный либерал и монархист, во время дискуссии о царской политике заявил, что катастрофу удастся предотвратить лишь в том случае, если повторятся события 11 марта 1801 г. Различия в наших взглядах оказались лишь временными, так как я пришел к такому же выводу десятью годами раньше. Более того, Маклаков и его сторонники предполагали, чтобы эту задачу выполнили другие. Я же считал, что если принимаю идею цареубийства, то должен также принять на себя ответственность за ее исполнение.

Тюрьма

К концу декабря власти оправились от замешательства и жизнь, казалось, стала возвращаться в «дооктябрьскую» колею. Витте решил, что настало время для решительных мер. Волнения в войсках, возвращавшихся из Сибири после катастрофической Японской войны, были подавлены двумя суровыми приверженцами дисциплины – генералами Меллер-3акомельским и Ренненкампфом[22]. Вожди Петербургского Совета рабочих депутатов, переоценившие свое влияние и популярность, были арестованы, осуждены и сосланы в Сибирь (откуда они вскоре бежали за границу). Крупное восстание, поднятое в декабре в Пресненском районе Москвы эсерами и социал-демократами, было подавлено местными войсками и полком драгун, присланным из Петербурга. Дубровинские головорезы (известные как «черносотенцы») неистовствовали по всей стране, и даже в Петербурге опасались возможного погрома среди интеллигенции. Полиция прочесывала город, периодически производя аресты «ненадежных» рабочих, студентов и интеллигентов. Свободная печать, порожденная манифестом, теряла почву под ногами, но тем не менее влачила рискованное существование. Полиция разгоняла собрания, но те все равно продолжались. Тем временем началась избирательная кампания в Первую Думу в соответствии с либеральным законом о выборах от 11 декабря, проект которого разрабатывался под наблюдением Витте. Организованные социальные силы, осознавшие свою мощь, ставили пределы полицейскому произволу. Началась новая эпоха в жизни России, и общественность, понимая, что возврат к прошлому невозможен, была полна презрения к ухищрениям полиции.

Наш журнал «Буревестник» стал одной из жертв полицейских гонений. Власти ждали случая, чтобы конфисковать тираж, но нам удавалось распространить каждый новый номер до того, как полиция успевала вмешаться. Мы вели с полицией игру, но та все же поймала нас на восьмом или девятом номере, в котором, к несчастью, фигурировала особенно резкая статья, написанная мной. Этот номер стал последним.

Когда до меня дошли вести о конфискации «Буревестника», я не слишком обеспокоился. Приближалось Рождество, и я лишь обрадовался возможности отдохнуть от лихорадочной журналистской работы и спокойно провести праздники с семьей. Однако поздним вечером 21 декабря, когда мы с женой наряжали рождественскую елку для нашего восьмимесячного сына, раздался звонок в дверь и в тот же момент постучали с черного хода. Это могла быть только полиция. Я немедленно пошел открывать, чтобы не возбудить подозрений, будто мы пытаемся что-то спрятать. За парадной дверью стоял местный околоточный – тучный добродушный человек, который жил неподалеку от нас. Мы знали друг друга в лицо и при встречах частенько обменивались замечаниями о погоде и подобных банальностях. Он с подчеркнутой учтивостью попросил разрешения войти, но его сопровождали жандармский ротмистр, три или четыре жандарма и полицейский. Одновременно еще одна группа полицейских в сопровождении дворника и нескольких понятых вошла с черного хода. Наша квартира была оккупирована блюстителями закона, как вражеский бастион. Ротмистр вручил мне ордер на обыск и попросил ознакомиться с ним. Обыск продолжался много часов, но ротмистр и его подчиненные неизменно соблюдали исключительную корректность. Когда полицейские вошли в детскую, ротмистр по просьбе моей жены приказал своим подчиненным не приближаться к колыбели нашего сына Олега и не шуметь, чтобы не разбудить ребенка. Обыск почти закончился, когда один из жандармов под кипой газет в углу гостиной обнаружил связку бумаг. Это оказались воззвания «Организации вооруженного восстания», о которых мы давным-давно забыли. После октябрьского манифеста эти ребяческие листовки потеряли какое-либо значение. Однако нашему доброму соседу эта находка показалась очень важной. Сохраняя спокойствие и бесстрастность, он составил протокол об обнаружении в нашей квартире признаков преступной деятельности и передал документ на подпись мне и двум понятым. Пока происходили эти формальности, ротмистр подписал ордер на мой арест и объяснил, какие вещи я могу взять с собой. Несмотря на глубокую тревогу, моя жена восприняла такой поворот событий с внешним спокойствием и даже предложила чаю утомленному полицейскому инспектору и ротмистру. Те, с красными от усталости глазами, пили горячий чай с явным удовольствием. Непосвященный наблюдатель никогда бы не догадался, что в этом мирном «чаепитии» участвуют представители – пусть и невысокого ранга – двух сил, ведущих друг с другом войну.

Мне не понадобилось много времени, чтобы собраться. Еще более кратким оказалось прощание с женой, словно мы боялись не выдержать и проявить свои истинные чувства. Рождественскую елку в тот год зажигали без меня.

Снаружи меня не ждал экипаж с опущенными зелеными шторами, подобно тому, что запомнился мне в детстве, – там стояли самые обычные дрожки с запряженной в них жалкой клячей. Сидеть рядом с тучным околоточным было очень тесно, тем более что на противоположное крохотное сиденье взгромоздился крепкий полицейский. Пока лошадь трусила по пустынным улицам, небо на востоке постепенно светлело. Приближался рассвет. Мне не говорили, куда мы едем, но, когда мы пересекли Неву и повернули направо, с другой стороны от моста я увидел перед собой темный силуэт знаменитой тюрьмы «Кресты»[23]. Формальности в тюремной конторе были недолгими, и почти сразу же меня привели в камеру. Мне бегло объяснили тюремные правила, затем щелкнул замок, и я остался один.

Моя камера имела шесть шагов в длину и три в ширину. Дневной свет проникал лишь через крохотное окошко во внешней стене, проделанное высоко над головой. В камере имелись кровать, стол со стулом и, конечно, параша. Под потолком горела тусклая лампочка, никогда не выключавшаяся. Тяжелая дверь снабжалась глазком, который закрывался снаружи металлической шторкой. В любой момент она могла отъехать в сторону и в отверстии показывался глаз надзирателя. В первые дни это бесцеремонное наблюдение крайне действовало на нервы, но в конце концов я привык и перестал его замечать.

Закончив изучать окружающую обстановку, я почувствовал, что на меня навалилась ужасающая усталость, прикорнул на узкой кровати, и через мгновение на меня снизошел милосердный сон.

Часа через три от глубокого сна меня пробудил скрежет ключа в замке. Это пришел надзиратель, чтобы отвести меня умыться. Я поспешно достал зубную щетку, мыло и полотенце и вышел за надзирателем в коридор, где ждало уже несколько других заключенных. Я присоединился к ним, и мы направились в общую уборную. Для такого новичка, как я, вся эта процедура вызывала отвращение. На умывание нам давали пять, в лучшем случае десять минут. Отдельных раковин не было, лишь длинный цинковый желоб с десятками рукомойников. Я неуклюже пытался пристроить мыло и зубную щетку на узкую полочку под краном. Увидев, что я тут новенький, мой сосед снабдил меня всевозможной полезной информацией, спросив при этом мою фамилию и номер камеры. Среди прочего он рассказал, что уголовных преступников в тюрьме очень мало, большинство – обвиняемые по политическим делам. После разговора с ним я почувствовал себя чуть-чуть приободрившимся. Было отрадно узнать, что и в тюрьме идет какая-то тайная, неофициальная жизнь. Несколько дней спустя, вернувшись из уборной, я обнаружил, что мне в карман незаметно подложили тонкий, туго скрученный листок бумаги. На нем была нарисована таблица с шестью рядами букв в алфавитном порядке; каждый ряд имел свой номер от первого до шестого. Внизу записки объяснялось, как пользоваться этим шифром для связи с другими заключенными путем перестукивания по стене или по трубам центрального отопления. Это был специальный тюремный шифр, чем-то напоминающий азбуку Морзе. В достаточной мере изучив шифр, я постучал в стену. Мой сосед немедленно отозвался, и почти сразу же я узнал от него, что на следующем этаже содержится Сергей Васильев.

К тому времени я обжился в камере. Тюремные правила не отличались излишней строгостью. Например, родственники политзаключенных могли передавать им продукты и сладости, а также книги в неограниченном количестве. Книги также можно было взять в превосходной тюремной библиотеке. Как ни странно, я даже радовался одиночному заключению, так как имел возможность подумать, оглянуться на прошлую жизнь и читать сколько душе угодно. Дополнительное удовольствие доставлял обмен вестями с Сергеем Васильевым посредством шифра. Так прошли две недели.

Согласно закону, арестованного нельзя было держать под стражей больше двух недель, не сообщая ему причину ареста. Против меня так и не выдвинули никаких обвинений, а мне не терпелось их узнать вследствие странного поведения ротмистра при моем аресте. Вместо того чтобы расспрашивать меня о Сергее Васильеве и его группе, ротмистр показывал всем моим домочадцам – кроме меня самого – фотографию молодой девушки, очевидно надеясь, что кто-нибудь ее опознает. Естественно, никто не мог ее узнать, поскольку она никогда не бывала у нас дома. Найденные у меня экземпляры «Буревестника» интересовали ротмистра не больше, чем личность Сергея Васильева. Так что же это была за девушка? Снова и снова обдумывая все дело, я пришел к выводу, что у ротмистра имелись какие-то причины для вторжения, совершенно не связанные с листовками, за которые я был арестован. Но никакого объяснения придумать не удавалось.

Мы были лишены права переписки, но обладали привилегией писать тюремному начальству. Для этой цели по специальной просьбе нам предоставлялись письменные принадлежности. Как только законный срок задержания истек, я написал помощнику прокурора Санкт-Петербургского окружного суда о том, что объявлю голодовку, если в течение пяти дней мне не сообщат о выдвинутых обвинениях. Когда прошли и эти пять дней, а ответ на мой запрос не пришел, я объявил голодовку. Запах пищи, которую каждый день ставили рядом с моей кроватью, был почти непереносим. Сперва меня сильно мучила жажда, и порой я не выдерживал и позволял себе отпить немного воды. Потом вдруг стало легче. К четвертому дню я чувствовал онемение и впал в полубессознательное состояние. Начались галлюцинации. Меня охватило своего рода блаженство. На седьмой или восьмой день в камере появился заместитель начальника тюрьмы в сопровождении надзирателей. Они подняли меня с кровати, одели и отвели к прокурору. Двум надзирателям пришлось поддерживать меня – я так ослаб, что едва шевелил ногами. В кабинете начальника тюрьмы находились жандармский полковник и помощник прокурора окружного суда. После долгого разговора прокурор предъявил мне согласно статьям 101 и 102 части 2-й уголовного кодекса обвинение в причастности к подготовке вооруженного восстания и в принадлежности к организации, которая ставила своей целью свержение существующего государственного строя. Конца обвинительного акта я не слышал, так как от слабости упал в обморок. Вернувшись в сознание, я подписал, как требовалось, обвинение. Затем меня отвели обратно в камеру, где уже ждал тюремный врач. Под его присмотром я вскоре полностью поправился и вернулся к обычной тюремной жизни.

Моя голодовка была вызвана желанием привлечь внимание общественности к тому факту, что закон продолжал нарушаться, несмотря на октябрьский манифест. Друзья, узнавшие о моем намерении через «ангела» (на тюремном жаргоне ангелами называли смотрителей, сочувствовавших политическим заключенным и передававших для них записки), не стали сообщать эти сведения в печать из опасения встревожить мою жену. Плохо они ее знали. Если бы я смог сообщить о голодовке прямо ей, она бы немедленно опубликовала это известие.