— Господи! — сказала Ганна Алексеевна, присаживаясь. — Неужели и у нас в Ленинграде сейчас так же холодно?
Никто не ответил. Кто знал, как там сейчас в Ленинграде?
— Ну, а твои дела как? — спросила она, помолчав.
— Ничего. Выписался вот…
Она заговорила со Степанихой о Кольке, который опять не выполнил домашнего задания, но мне показалось, что она пришла из-за меня. Наверное, видела в окно, когда я шел из больницы. Насчет Кольки она могла сказать ей и в школе.
— И что ты дальше думаешь делать? — обратилась она ко мне, когда разговор о Кольке иссяк.
— В детдом ему надо добиваться, — вмешалась Степаниха. Совсем ведь безродный. Сирота.
Ганна Алексеевна вздохнула.
— Не примут его туда, Анна Семеновна. Был бы на год младше… Надо было ему сразу идти, когда… так получилось.
Я не представлял себе, что делать дальше. Может, когда кончится война, меня отпустят домой. За что меня-тут держать? А сейчас там, откуда меня привезли, хозяйничают немцы. Может быть, уеду в Полтаву, там у меня тетя, которой я никогда не видел. Только все это — когда не будет войны. И если отпустят… А сейчас… Сейчас не знаю, как жить завтра.
— Завтра в школу пойду, — сказал я, потупившись. — Мы в больнице с Вовкой учили по всем предметам.
Ганна Алексеевна печально посмотрела на меня:
— Школу тебе, Дима, придется оставить.
В классе она называла меня по фамилии, а сейчас впервые назвала по имени.
— Учиться сможешь и после войны, когда жизнь наладится. Сейчас надо идти работать. Денег ведь у тебя нет?
Голос у нее был мягкий, совсем не такой, как в классе.
— Пятьдесят четыре рубля осталось, — ответил я, не подымая глаз. — У тети Нюры в ящике.
— Ну, вот видишь. Сколько же ты протянешь?
Наверное, Степаниха рано закрыла вьюшку — в комнате пахло угаром. Я вспомнил высокие больничные печи и как мы с Вовкой по вечерам выходили в коридор посидеть на корточках перед открытыми печными дверцами, за которыми подергивались пеплом багровые угли.
— Может, дрова в больницу попроситься пилить? — сказал я, ни к кому в отдельности не обращаясь.