Книги

Разбитое зеркало

22
18
20
22
24
26
28
30

Рубаха была велика, рукава свисали с плеч, и хозяйка сказала, что я — как мышь в пологу. Она велела показаться врачу, и я подался обратно в школу.

Хрупкая докторша с коротко остриженными седыми волосами, взглянув на мои ребра, назвала меня дистрофиком и на клочке бумаги написала записку, чтобы меня положили в больницу. Туда же направила еще одного мальчишку — Вовку Захарова, высланного с матерью откуда-то из Молдавии. Он был тоже истощен — одни глаза да длинный нос.

До этого Вовку я знал мало, потому что поступил в школу, когда занятия уже начались, сидел на последней парте и ни с кем не сдружился. Я стеснялся своей худобы, было стыдно, что хуже всех одет, казалось, в классе все надо мной смеются. Класс у нас был сборный — часть местных, часть привезенных. Вовка сидел через ряд от меня с мальчишкой, тоже ссыльным, из «нового контингента», и оба они держались особняком.

Я отвык от простыней, наволочек, покачивающейся сетки кровати и, очутившись в чистом белье на постели под пахнущими хлоркой простынями, сразу совсем ослаб. Еще недавно в этой больнице умерли мама и сестренка. В тот день я пришел к ним в больницу, и медсестра на улице мне сказала… Сказала и пошла… Я не мог заплакать, стоял оглушенный, потом бросился вдогонку, — может, я не понял, может, умерли не обе? Может, не обе? Теперь я сам оказался здесь. Жить хотелось, но и о смерти думал уже как-то безразлично. Обрушилось страшное, и ничего, ничего нельзя было сделать. Я съел обед, который принесли, и мне стало совсем плохо. Врач наругал санитарку, вечером дали только чай. Когда Вовка ужинал, я отвернулся к стене и слушал, как скребет Вовкина ложка.

С нами в палате лежал больной старик, который все время спал, а к вечеру на второй день, как нас с Вовкой сюда поместили, стал тяжело хрипеть, и в горле у него что-то клокотало. Мы думали, что он храпит во сне, но пришла санитарка и сказала, что старик кончается. И я, и Вовка уже видели мертвых, но все равно боялись на него смотреть. Кровать со стариком выкатили, и мы остались вдвоем. Из окна дуло, было холодно — печи еще не топили. Завернувшись в одеяло, Вовка пришел на мою постель, и мы стали говорить о довоенной жизни. Он сказал, что все это было как сон, а я ответил, что лучше бы сном было то, что сейчас, и если б можно было проснуться и оказаться в той жизни… Но все было наяву — и палата, и тот старик, и завернувшийся с головой в одеяло Вовка, который, подобрав ноги, сидел в сгущающихся сумерках и был похож на цыганку. Было страшно молчать, на ночь мы сдвинули кровати, чтобы быть ближе друг к другу, и говорили, говорили…

Вовку несколько раз навещала мать, такая же, как он, большеглазая, худенькая. Если бы даже я увидел ее где-нибудь в другом месте, то сразу бы догадался, что это Вовкина мама. Только он был посмелей, а она — робкой: будто стеснялась больничных сестер и была виновата, что сын в больнице. Вовка выходил к ней на свидание в пропахший дезинфекцией коридор, и они подолгу вполголоса разговаривали. Как-то он попытался отдать матери припасенный для нее ломтик сэкономленного хлеба, она не брала и отводила его руку. Они очень любили друг друга, и не знаю, кто о ком больше заботился.

Через открытую дверь я смотрел на них из палаты и думал, что если б вдруг пришла моя мама, я бы отдал ей весь хлеб. И ей, и сестренке. Как же я не уберег их? Господи, как же не смог уберечь…

На второй или третий день пришли ребята из нашего класса: Юрка, Олег и Гришка, который сидел с Вовкой за одной партой. В покои их не пустили, и поговорили они с нами через форточку. Гришка рассказал, что химичка получила похоронную и проплакала весь урок, еще он сказал, что ушел последний пароход, но мы сами вчера слышали тоскливые прощальные гудки.

Они передали нам в форточку переписанные на бумажке номера заданных на дом задач и упражнений. Мне было все безразлично, но Вовка не хотел отставать от класса, и мы взялись за учебники, которые он захватил с собой в больницу.

Я был рад ребятам. Не думал, что кто-нибудь придет меня проведать.

После они наведывались еще, и мы были в курсе школьных дел. В классе без нас многое прошли, я стал чувствовать, что отстаю, особенно по алгебре, дома я хорошо учился, а сейчас быстро утомлялся и не мог запомнить прочитанного.

Кончался октябрь, на улице еще похолодало. По вечерам больные собирались в коридоре перед топящимися печами, кто-нибудь читал вслух газету, а потом заходил разговор о войне. Говорили, что зимой немцев погонят, сейчас на фронте много сибиряков. А пока где-то в Сталинграде шли очень тяжелые бои.

Ребята продолжали нас навещать, и Вовка сказал, что надо бы что-то сделать для них доброе. Не знаю почему, мне пришла в голову мысль выпустить журнал. Не для них одних, а для всего класса. Как бы привет от нас из больницы.

Чистая тетрадка у нас была, и три цветных карандаша тоже. Вверху на заглавной странице Вовка вывел: «Смерть немецким оккупантам!», и мы стали решать, как назвать журнал. Я предложил «Огонек», но Вовка сказал, что для школьного журнала больше подходит «Костер». И мы назвали — «Костер».

Вовка сочинил стихи про наш класс, что-то вроде оды про дружбу, я написал юмористический рассказ из школьной жизни. Для этого пришлось вспомнить разные истории, которые прежде случались. В школе, где я сейчас учился, ничего веселого при мне не было, но ведь было другое время. Еще я нарисовал большие карикатуры на нас, как мы в больничном белье, обложившись в кроватях учебниками, делаем уроки, и Вовка сказал, что получилось похоже. Я сделал еще несколько забавных рисунков, и мы вместе стали придумывать шарады и ребусы. Я даже плохо спал ночью: все думал, что бы еще написать и нарисовать.

Отдали мы ребятам журнал через форточку и сквозь оконное стекло смотрели, как они листают его и улыбаются.

Через день, когда они снова пришли, я в первую очередь спросил, понравился ли в классе наш журнал. Гришка смущенно сказал — понравился, но директорша забрала журнал в учительскую и не отдает.

— Лидия Федоровна говорит — там все смешное, — сказал он. — Сейчас нельзя такие журналы… Там ничего нет про войну…

Теперь, много лет спустя, я часто пишу о войне и в рассказах о сегодняшних днях все равно перекидываю мостик к тому прошлому. Оно присутствует в каждом моем рассказе так же, как продолжает жить болью во мне самом. А тогда, в сорок втором, мы хотели, чтобы наш журнал получился веселым. Улыбка не делает человека счастливей, но с ней легче. Одинокому, мне тогда так недоставало чьего-то тепла, а эти ребята были сердечны ко мне, к Вовке. И мы тоже думали, как сделать что-то доброе им.

Но Лидия Федоровна не поняла, что мы хотим, чтобы-ребята хоть на минуту забыли о страшном, что было тогда со всеми. Она не поняла этого и спрятала наш журнал у себя в шкафу: