После этого он с трудом встал со стула, что-то пробормотал на прощание и вышел. Ева смотрела на мигающие лампочки и спрашивала себя, кого Ян Краль винит в смерти сына: тех людей, что в зале, или самого себя.
В детском отделении, где сегодня, как и в суде, целый день горел электрический свет, Аннегрета готовила младенцев ко второму кормлению. Она укладывала ревущие от голода свертки в коляски и вместе с сестрой Хайде везла их в женское отделение. Фрау Бартельс, молодая мама, уже сидела на кровати в одноместной палате – у господина Бартельса водились деньги – и ждала своего маленького Хеннинга. После двух недель, проведенных в родильной горячке, она выглядела хорошо. Их с малышом должны были сегодня выписывать.
Аннегрета достала громко плачущего Хеннинга из коляски и поднесла к обнаженной груди матери. Крики тотчас прекратились, Хеннинг засопел и начал сосать. Аннегрета смотрела на слегка покачивающийся маленький затылок и улыбалась. Фрау Бартельс поверх ребенка смотрела на Аннегрету и думала, что та, хоть полновата и слишком накрашена, симпатичная. Даже если бы она не спасла жизнь ее сыну.
Вскоре после родов у фрау Бартельс подскочила температура, о кормлении грудью нечего было и думать, и сестрам пришлось кормить маленького Хеннинга суррогатным молоком из шприца. Но за день до Рождества малыша сильно вырвало, а потом начался понос. Он худел с каждым днем, это вселяло серьезные опасения. Наконец ручки у него стали тонкими, гибкими, как тростинки. Аннегрета каждые полчаса вливала в него ложку подсахаренной воды, которая тут же стекала по подбородку. Но она не сдавалась. И через три дня Хеннинг, весом в полтора килограмма, скорее мертвый, чем живой, впервые удержал раствор. После этого он медленно пошел на поправку и сейчас весил, как после родов. Благодарность фрау Бартельс не знала границ, о чем она сегодня еще раз сказала Аннегрете. Но когда та хотела выйти, фрау Бартельс удержала ее за руку и прошептала:
– Я должна вам кое-что сказать, сестра. Мой муж подозревает, что Хеннинг получал здесь некачественное питание. Он написал жалобу. Лишь бы у вас не было неприятностей. Мне было бы очень жаль, вы были так добры к Хеннингу.
И фрау Бартельс извиняясь посмотрела на Аннегрету. Та, успокаивая ее, улыбнулась.
– Да все в порядке. Я бы на месте вашего мужа поступила точно так же. Я заберу Хеннинга через полчаса.
И Аннегрета вышла. Но в коридоре улыбка сошла с ее лица, и она в первый раз подумала: «Пожалуй, хватит».
В обеденный перерыв большинство участников процесса пошли в столовую дома культуры. Сотрудники прокуратуры, зрители, свидетели, родственники покупали кёнигсбергские клопсы или гуляш и садились за длинные столы неуютного, но практичного помещения. С подносом в руках искали себе место и защитники, в том числе Братец Кролик. За одном столом сидело несколько подсудимых, они утоляли голод так же, как и все остальные. Люди либо молчали, либо негромко обсуждали прогноз погоды, невозможное уличное движение, сухое, а то и резиновое мясо.
Ева с подносом подошла к столу, за которым сидели другие девушки – секретарши и стенографистки. Румяная молодая женщина в светлом костюме, уже видевшая Еву в прокуратуре, улыбкой пригласила ее подсесть. Ева села напротив нее и начала есть клопсы, которые ее отец никогда не подал бы такой температуры – еле теплые. Да и вообще есть ей не очень хотелось.
До обеда были заслушаны показания еще двоих свидетелей из Польши. Но те достаточно владели немецким и говорили без помощи Евы. Тем не менее она сидела рядом, чтобы при необходимости помочь. Однако перевести ей пришлось всего одно слово. Прогулочная трость. Палка. На платформе они были у офицеров СС вместо дубинок, чтобы успокаивать новых узников, когда те выходили из вагонов. Кто-то заговаривал, что-то спрашивал, проявлял строптивость, дети начинали плакать – и тогда, чтобы восстановить спокойствие, пускали в ход палки. Оба свидетеля видели на платформе подсудимого номер семнадцать. Один из них указал и на главного подсудимого, который, однако, так же как и аптекарь, решительно отрицал, что там был. И уж конечно, не проводил так называемых «селекций».
Ева перевела взгляд на крайний стол, окутанный сигаретным дымом. Она думала о том, что все подсудимые отрицали свою вину вполне правдоподобно. Они казались удивленными, потрясенными, даже возмущенными тем, что кому-то могло прийти это в голову: вот они смотрят людям в рот, ощупывают мышцы, отделяют работоспособных от их родных и навсегда разлучают семьи. Они правдоподобно отрицали, что тут же отправляли в газовые камеры бесполезных в их глазах людей. Ева отложила вилку с ножом. Бывало, по десять тысяч за день. Это показал Павел Пирко, входивший в состав группы заключенных, которые потом наводили на платформе порядок. Ева поискала глазами маленького хитрого человека, который рассказывал все это так весело, как будто описывал увеселительную прогулку по Рейну, но не нашла. Зато в другом конце столовой она заметила Давида Миллера, он торопливо, бездумно закидывал в себя еду и с полным ртом говорил что-то коллеге.
Ева попыталась представить себе: десять тысяч женщин, детей, мужчин. Десять тысяч ослабленных людей, они садятся в грузовик, и грузовик отъезжает. Но единственное, что она могла себе представить, это их надежду на горячий душ и кусок хлеба.
Эдит, нагруженная грязным бельем, спустилась в подвал «Немецкого дома», где у Брунсов была прачечная. Засунув руки в карманы голубого клетчатого фартука, она стояла перед новой стиральной машиной и следила за первой стиркой. Белый закрытый ящик стучал, качал воду, словно в нем билось огромное сердце. Эдит не могла оторваться, хотя на кухне было полно дел. У нее возникло смутное ощущение, будто эти звуки оповещают о начале чего-то нового. «Точнее, барабанят», – подумала она, имея в виду чудище, которое пришлось затаскивать в подвал трем грузчикам. Раньше она каждый четверг в большом чане варила передники, скатерти, кухонные полотенца, салфетки, помешивала их длинной палкой и наконец вытаскивала мокрое капающее белье из щелочного раствора, от которого слезились глаза. Теперь же она просто стояла, делать ничего было не нужно. Эдит почувствовала себя бесполезной и вздохнула.
Волосы у нее поредели, в них появились седые пряди, тело утратило формы, заплыло, стало мягче, податливее. Иногда по вечерам, прежде чем намазаться кремом, она сидела перед зеркалом и натягивала кожу лица, пока та не становилась гладкой, как прежде. А иногда по неделе не ужинала, чтобы влезть в бархатную юбку. Но тогда на лице появлялось больше морщин. «В определенном возрасте женщина должна решить, кем она хочет стать: коровой или козой». Эту фразу Эдит прочла в одном женском журнале. Ее мать определенно превратилась в козу. А Эдит никак не могла решить. На сцене она могла бы быть и той и другой. А еще возлюбленной, дочерью, матерью, бабушкой. В гриме и парике она могла бы играть леди Макбет, Джульетту, шиллеровскую Жанну Д’Арк…
Ее мысли прервал звук открывшейся двери. Вошел Людвиг в своей поварской куртке.
– Чего ты тут застряла, мама?
Эдит не ответила, и по ее виду Людвиг понял, что внутри у нее раздрай. Как в новой стиральной машине.
– Смысл машины ведь в том, что ты можешь использовать время иначе.
– Я всегда любила стирать, любила перемешивать белье в чане, тереть его на стиральной доске, выжимать, выбивать. Не знаю, смогу ли я привыкнуть к этой штуке.