Книги

Любовь

22
18
20
22
24
26
28
30

ГЛАВА III

Вот так начался мой первый день в доме отдыха.

Если бы кто-нибудь из моих друзей увидел, как я гуляю по лесу, его б родимчик хватил от удивления. Действительно, когда сидишь за столиком где-нибудь на Раковской, а перед тобой знакомые физиономии и рюмки, мысль о лесе, полянках, тропинках, лесных цветах и воздухе, напоенном запахом смолы, кажется совершенно фантастической. Попробуйте как-нибудь заговорить на эту тему, на вас посмотрят так, словно вы только что приехали из Танганьики и рассказываете об охоте на слонов. Не то чтоб этим людям никогда не приходилось оказываться на лоне природы, но отправиться в лес специально — это, с их точки зрения, признак явного одичания.

Не мое дело описывать красоты леса, но, наверное, из-за всех своих последних переживаний я неожиданно ощутила от прогулки огромное удовольствие. До тропинки не доходил ни один солнечный луч, и, хотя у этих сосен, или елок, или пихт, или как там назывались эти хвойные деревья, стволы были не бог весть какие толстые, и к тому же голые, где-то наверху они вдруг сближались, сближались и превращались почти что в крышу, сквозь которую только кое-где синели кусочки неба. Какое-то особое чувство начинаешь испытывать, когда вокруг одни только деревья, которые заслоняют другие деревья, и так — насколько хватает глаз, и сумрак, и что-то таинственное подстерегает тебя, а что — непонятно, и если б не тропинка, хорошо утоптанная, с каменным бордюром по сторонам, можно было б и испугаться. И полная тишина, лишь какие-то птицы поют: соловьи или канарейки — кто их знает. Но пели они очень жизнерадостно, хотя малость повторялись. И много чувства вкладывали — это точно, я долго их слушала.

И о запахах надо сказать. Запах — грубое слово, а благоухание — дурацкое, тут же было что-то третье, что-то густое, терпкое и проникающее в тебя и, самое важное, очищающее, не в том смысле, что прочищает грудь, нет, скорее — голову. А именно это и было мне нужно.

Я не заметила, когда кончилась утоптанная тропинка, когда я ступила на мягкий хвойный настил и пошла по лесу наугад... Вдруг стало совсем тихо и еще более сумрачно — солнце скрылось за облаками. Но видно было хорошо, при этом ровном свете все приобрело даже более четкие очертания. Я обнаружила вдруг, что стволы не гладкие, у них коричневатая, вся в трещинках кора, которая придает им бархатную мягкость, и у каждой сосны — свое лицо: одни совершенно прямые, со светло-коричневыми стволами и ровной чистой корой, словно кто-то специально ее обтесывал и оглаживал, другие — покривившиеся, более темные, слабые, даже болезненные, в пятнах, кора у них изъеденная, чешуйки топорщатся, кое-где видны длинные и глубокие раны, доходящие до самой сердцевины, а наверху крупные сучья, точно вывихнутые суставы, торчат среди сухих, обломанных веток. Вдоль потекших, как слезы, капель смолы пролегли муравьиные тропы. Эти кривые сосны и ростом были ниже, они с трудом пробивались к свету среди прямых и здоровых деревьев. У этих кривых сосен были свои проблемы.

В чаще леса я вспомнила о том, что рассказывала когда-то сестра моего отца. Ее зовут Ирина, но я никогда не называю ее тетя Ирина, потому что отношения у нас с ней такие, словно и нет между нами большой разницы в годах.

История эта, которую Ирина мне рассказала, очень важна для меня. Сейчас я вспомнила ее с первого до последнего слова. Правда, я ее столько раз воспроизводила про себя, что иногда мне уже трудно сказать, что было на самом деле и что я присочинила. Постараюсь все же рассказать точно, без выдумок, — она и сама по себе достаточно фантастична. Только расскажу ее позже. И тогда будет видно, до чего ж это странно, что такая история занимает личность, подобную мне. Действительно странно.

Ирина не скрывает своих лет, поэтому и я могу сказать — она родилась в 1924 году, значит, ей уже сорок пять лет — жуткий на первый взгляд возраст, возраст, когда женщине пора уже подвести черту под молодостью и переходить постепенно к тихим радостям старости... Мне отлично известно — это звучит глупо и самонадеянно, мне сто раз говорили, что, когда я доживу до сорока, я буду думать совсем иначе, но ничего тут не поделаешь — человека надо принимать вместе со всем его нахальством, или «биологическим нахальством», как выражается, когда речь идет обо мне, моя мать. Как бы там ни было, я воспринимаю цифру «сорок» именно так.

Все это я объясняю, чтобы подчеркнуть, что к Ирине мое определение не относится. Во-первых, потому, что она без особых усилий может сойти за тридцатилетнюю, а с удачно положенной косметикой и при вечернем освещении — и за еще более молодую. Но суть не в этом. В сердце ее живет такое же биологическое нахальство, как у меня. Тут дело в природе или, как нас учили и как вообще модно говорить, в генетическом коде.

Впрочем, об Ирине мне предстоит еще многое рассказать, спешить не стоит. Скажу только, что она была партизанкой. Разумеется, я, как и все мои сверстники, партизан не видела. В мире всегда были, есть и еще долго будут действовать партизаны. Вот что важно! Почему в мире существуют партизаны, объяснять не нужно, это все знают. Но все-таки то, что я и мои сверстники не видели партизан, мне кажется серьезным пробелом в наших биографиях.

Ирина была в партизанском отряде где-то в Стара-Планине[1]. Я видела ее на фотографии того времени — отряд сфотографировался в каком-то селе сразу после того, как он захватил его 9 сентября 1944 года. В сущности, он его не захватывал, а просто вошел в село, и крестьяне встретили партизан цветами и криками «ура». И нашелся фотограф, который их снял. На этой фотографии, сейчас уже выцветшей и помятой, хорошо видна Ирина в солдатской гимнастерке и солдатской пилотке, из-под которой во все стороны выбиваются кудрявые волосы, и она почему-то не смеется, как все остальные, а смотрит в аппарат очень серьезно, даже строго — то ли хотела напустить важность на себя, то ли подчеркнуть важность момента. Ее правая рука оттягивает ремень винтовки, а дуло торчит за спиной. Она говорила мне, что на ней еще были мужские галифе, а на ногах — постолы, но на фотографии этого не видно, потому что перед ней сидят на корточках двое усатых, скуластых и улыбающихся партизан с перекрещенными на груди лентами с патронами. Должна сказать, что поначалу эта фотография не производила на меня большого впечатления, — эти двадцать смеющихся парней и две женщины среди них не казались мне особенно воинственными, хоть на груди у них и красовались автоматы и ленты с патронами. Но теперь я знаю и другое: в июле того же года отряд насчитывал не двадцать, а сорок человек и, значит, позади освещенной солнцем и улыбающейся группы стоят еще двадцать партизан — уже мертвых! И они бы тоже улыбались, ведь они тоже были бы победителями...

ГЛАВА IV

Когда я решила возвращаться, я поняла, что заблудилась, и мне стало и страшно, и как-то смешно — я заблудилась первый раз в жизни, посмотрим, что это такое... Но ничего у меня не вышло. Только я было, идя по лесу, стала оглядываться, пытаясь найти что-нибудь знакомое — дерево или скалу, — как очутилась в аллее, ведущей к дому отдыха. Я была порядком разочарована.

Когда я вошла в столовую, четверо мужчин играли там в карты. Позже оказалось, что эти четверо и являются единственными обитателями дома отдыха, не считая меня. Откуда-то возник директор — словно у него был тайный наблюдательный пункт, с которого он следил за тем, что делается в столовой.

Он пригласил меня за большой стол, накрытый на шестерых. Меня удивило, что все они едят вместе.

— Мы здесь живем как одна большая семья, — сказал директор.

Четверо отдыхающих стояли у стола, не зная, кому куда сесть. На лицах появились неуверенные улыбки, и все выжидательно смотрели на меня, точно это я должна была их пригласить.

В конце концов мы расселись. Директор и я — друг против друга на концах стола, а с двух длинных сторон — остальные четверо. Это распределение так и закрепилось.

Подавала пожилая женщина. Тарелки с супом она приносила по одной, осторожно ступая, и я все ждала, что она кого-нибудь обольет. Но она свое дело знала, и конфуза ни разу не произошло.