– Бедная мамочка! – растроганно прошептал Апостол. – Знала бы она, что мне грозит... Когда ей сообщат... Нет, я должен сам ей обо всем написать. Пусть она знает, что в последние минуты жизни она была со мной, так же как в первые мои дни...
Апостол сел к столу и принялся за давно остывший обед. Положив перед собой письмо, он перечитывал его снова и снова, но, дойдя до упоминания о дурном сне, всякий раз останавливался, стараясь угадать, что же такое матери приснилось...
Когда пришел фельдфебель с солдатом за тарелками, Апостол попросил его принести бумагу и чернил. Вскоре бумага весело белела на столе, но Апостол не торопился с письмом, он поднялся и ходил, ходил по комнате, заложив руки за спину...
Бросив случайный взгляд на белеющий посреди стола чистый листок, он вспомнил, что прежде перед каждым опасным боем, охваченный страхом смерти, он писал матери письмо... Писал, как бы мысленно прощаясь с ней, и все же во всех этих письмах искрилась убежденность в том, что он останется жив. Вера в жизнь была в нем столь сильна, что не допускала мысли о смерти. После боя, перечитав свое «прощальное» послание, Апостол с улыбкой рвал его на мелкие кусочки. Сколько он уничтожил таких «предсмертных» писем... А теперь настал черед и в самом деле последнего... С минуты на минуту мог явиться претор, объявить ему, что согласно такому-то пункту, параграфу такого-то указа... закона... кодекса... он, поручик Апостол Болога, приговаривается к смертной казни... После этого никакой надежды на спасение уже не будет. Ровно в назначенный час за ним придут... и очень скоро душа его навек расстанется с бренным телом... И некому будет порвать прощальное письмо его, и окажется оно и на самом деле предсмертным, последним письмом, а автора письма зароют в глубокую яму или оставят висеть «для острастки», и разум его, все это знающий наперед, перестанет существовать или, вернее, превратится в горстку мозгов, пропитанных запекшейся кровью...
Но бумага еще белела на столе, и Апостол не садился за письмо... В памяти вдруг всплыло, что во многих прочитанных им книгах, рассказывающих о казнях, нередко случалось так, что за минуту до нее гонец приносил приговоренному благодатную весть о помиловании... И на миг надежда расправила крылья, но тут же и сложила...
«Так бывает только в книгах... а в жизни... меня ждет смерть...»
И опять его одолел страх. Страх, от которого кровь стыла в жилах. Он старался избавиться от этого страха, убеждал себя в «ничтожестве» земной жизни, напоминал себе, что сам от нее отказался, не желая отягощать себя новой ложью, уповая на будущую жизнь, где освобожденная душа наконец воссоединится с богом... Но все эти душеспасительные построения распадались, как карточные домики, при одном лишь страшном, сакраментальном слове «смерть»... Страх владел им, и унять дрожь он не мог... С каким бы удовольствием он теперь выплакался, но и слез не было...
Часы показывали четыре.
«Почему же мне не сообщают решения трибунала, почему медлит претор?.. Должен же я знать, что меня ждет?.. Должен?.. Зачем?.. Разве знать не мучительней, не страшней?..»
Неведение было мучительно, но оно оставляло место надежде... А вдруг суд, учитывая его прежние заслуги и доблесть проявленную во многих боях, решил его помиловать?.. Конечно, ему самому следовало о себе позаботиться: защищаться, отвечать на вопросы, говорить, говорить, говорить... А он молчал! Молчал, считая, что дела сами за себя говорят... А может, и вправду говорят? Может, сейчас, когда решается его судьба, он будет оправдан, ему простят минутную слабость. Все же в суде заседают боевые офицеры, фронтовики... Полковник уже один раз показал себя человеком справедливым, позволив себе не согласиться с генералом... Офицеры тоже должны его поддержать. Они поставят на место зарвавшегося маньяка претора... Гросс тоже наверняка проголосует против казни... Вот и выходит – большинство... Почему же все так затянулось? Почему запаздывает решение?..
Бумага все еще белела на столе рядом с ржавой грязной чернильницей. Апостол взял себя в руки, уселся за стол, макнул перо в чернила и задумался. Пальцы дрожали, да и не знал он, что писать...
«Ладно... еще успеется!» – решил он и, поднявшись, опять зашагал из угла в угол. Минут через пятнадцать громче обычного звякнул замок, сухо, как отдаленные выстрелы, щелкнул дважды поворачиваемый в двери ключ. Болога похолодел от ужаса, лицо его побледнело так, что смерть едва ли не краше.
«Вот она, моя участь!» – обожгла мозг внезапная догадка. Ожог был столь ощутим, что ему почудилось, будто пахнет паленым.
Вошел фельдфебель и солдат с подносом.
– Написали? – деловито осведомился фельдфебель, собираясь убрать чернильницу.
– Нет, нет... даже не начинал... – торопливо остановил его Апостол и, открыв широко глаза, спросил: – А почему такая спешка?.. Приговор вынесен?
– Приговор-то давно вынесен, – с расстановкой и как бы нехотя сообщил фельдфебель. – Да нет еще резолюции начальства... Так полагается, если судят офицера... Но за этим дело не станет... Тут раз-два, и готово... На войне такие дела решают быстро... Так что скоро...
Апостол понимал, что человеку этому уже известна его судьба. А он все мялся, не решаясь спросить. Солдат тихонько, на цыпочках вышел, как выходят из дома, где лежит покойник.
– Девчонка ваша убивается, плачет... – сочувственно поведал фельдфебель, как только солдат ушел. – А что я могу сделать, если капитан так и вертится вокруг?.. Никак не могу, так что не обессудьте... Вчера пустил и сегодня бы пустил... да нельзя... увидит он, несдобровать... Вы пока ужинайте, ужинайте, а как за посудой, то и лампу вам засвечу, а покамест вроде рано...
Дверь за фельдфебелем закрылась, но тепло его слов все еще согревало душу. Как ни странно, слова эти вернули Апостолу некоторую надежду. Сердце невольно забилось. Апостол пожалел, что не передал привет Илоне, но тут же утешил себя, что скоро и сам обо всем с ней наговорится...