Книги

Лес повешенных

22
18
20
22
24
26
28
30

– Господь всемудр и справедлив, коли карает, то так оно и должно. Не в смерти или страдании кара, а в житии, данном нам во испытание... Кто страждет, тот спасен будет...

Ничего не отвечая, Апостол, вздохнув, уселся за столик обедать.

Он давно знал о набожности Петре, не впервые слышал от него благочестивые речи. Набожностью Петре славился еще дома, до войны, а уж на войне сделался чуть ли не святошей. Апостол с удовольствием слушал румынскую речь – в полку их было всего двое румын, – он чувствовал, что родной язык как нельзя более подходил для разговора о спасении души, о страданиях, о господнем милосердии. Но Петре так вошел в раж, что Апостолу пришлось его прервать, перевести разговор на другое: он спросил, вспоминает ли Петре о доме... Денщик глубоко вздохнул и с нежностью заговорил о жене, о детях, о Парве, о людях, знакомых Апостолу с самого детства, – и тепло растеклось по его оттаявшему сердцу. С умилением слушал он рассказы Петре, печальные и трогательные, испытывая такое блаженство, точно душу ему врачевали небывалым чудодейственным бальзамом. Боль совсем отпустила, и исполнился Апостол любви к этому простому парню, словно стоял перед ним воплощенный в одном человеке весь румынский народ, и ему захотелось опуститься на колени, покаяться во всех прегрешениях своих. Обуреваемый этим глубоким чувством раскаяния, с замирающим от счастья сердцем, он прошептал:

– Петре, брат мой, как ты мне дорог...

Денщик, потрясенный неожиданным признанием, растерялся, понурил смущенно голову, но тут же поднял и торжественно произнес:

– С нами бог!..

7

Целую неделю прожектор не показывался. Почти все ночи подряд, желая угодить капитану Клапке, Апостол дежурил на передовом наблюдательном пункте, рядом с окопами пехотинцев. В ночной тишине, нарушаемой лишь случайными одиночными выстрелами, он блаженствовал, здесь никто не мешал ему предаваться заветным мыслям. В нем зрело новое, как он считал, основательное и глубокое понимание жизни, пронизанное чувством и верой. Он вообще все более убеждался в том, что чувство в человеке гораздо сильнее и действеннее, нежели даже самая блистательная мысль или идея. Разуму вообще не мешало бы заручаться поддержкой сердца, если ему желательно, чтобы мысль стала плотью и кровью души. Без этого разум лишь жалкое скопище суетливых мозговых клеток... Подумать только, ему понадобилось целых двадцать семь долгих месяцев, чтобы открыть такую простую истину; целых двадцать семь месяцев он постоянно насиловал себя, ища подтверждения своей нелепой «философии»; целых двадцать семь месяцев он подвергал свою жизнь опасности, хотя мог бы и не идти на фронт, если бы вовремя послушался мать и протопопа Грозу, а он все же свалял дурака и пошел, потому что так хотелось Марте... Он и сейчас, как боевой орден, носит на груди медальон, где хранится локон с ее очаровательной белокурой головки. Это Марте хотелось видеть его героем! Она и в своих редких письмах иногда называет его «мой герой»...

«Да, это с легкой руки Марты я оказался тут, – продолжал он рассуждать по извечной привычке людей сваливать вину на другого, но все же вовремя спохватился. – А при чем тут Марта?..» Ей-то, может быть, и хотелось видеть его героем, но она никогда ни прямо, ни намеком об этом не говорила: он сам, мучаясь ревностью, решил, что в блистательном офицерском мундире будет неотразим, скорее завоюет ее сердце... Да, чего уж скрывать, так оно и было...

Но какой смысл теперь ворошить прошлое, если там уже нельзя ничего исправить. Нужно попытаться изменить что-то сейчас. И Апостол внимательно всматривался в узкую и едва видневшуюся полоску зари, мерцавшую на краю непроглядной ночи. Окрыленный надеждой, он видел в этой маленькой полоске свое спасение...

«Начать все заново! – радостно убеждал он себя. – Шаг за шагом продвигаться вперед без сомнений и колебаний. Надо потихоньку исправлять то, что я, одурманенный самоуверенностью, напортил...»

В сердце его зародилась пламенная надежда, что все еще поправимо, и он мучительно искал для этого путей. По утрам, возвращаясь с наблюдательного пункта в свою «берлогу», он усталый валился на топчан и засыпал мертвым сном.

Несколько дней спустя, под вечер, бегло осмотрев батарею, Апостола опять навестил капитан Клапка. Был он свеж, бодр, даже, пожалуй, весел – с чего бы? Апостол удивился, но ничем не выразил своего удивления. По его понятиям, дела шли из рук вон плохо и радоваться было нечему.

– К сожалению, ничего утешительного сообщить не могу, – коротко доложил поручик. – Вот уж несколько ночей он не подает признаков жизни.

– Это вы о ком? – не понял Клапка. – Ах, вот вы о чем! Плюньте на него. Охота вам была этим заниматься? Дался вам этот прожектор! Выбросьте из головы, Болога!

Апостол ушам своим не поверил. Недели не прошло, как Клапка чуть ли не рыдал, трясся как осиновый лист, говорил, что его вздернут из-за этого прожектора, с ужасом рассказывал про лес повешенных, и вот на тебе – они чуть ли не поменялись ролями: Клапка утешает Апостола и просит «выбросить из головы» этот прожектор.

– Перетрухнул я тогда... казнь эта... воспоминания... все смешалось... одно к одному... – как бы отвечая на мысли Апостола, благодушно сообщил Клапка. – Я думал: полковник – деспот, изверг... А оказалось, что он милейший и добрейший человек... Ах, вы же не знаете, мы не виделись... Четыре дня подряд он меня вызывал и всячески расспрашивал... Я думал: ну, допечь меня решил, извести вконец... Не выдержали у меня нервишки. Выложил я ему все как на духу, за что, мол, и как перевели меня сюда... Ну, разумеется, не все, кое-что утаил; клялся и божился, что чист я как стеклышко и зря меня заподозрили... Полковник внимательно выслушал, подумал и говорит: так часто бывает, приклеют человеку ярлычок ни за что ни про что, он с ним всю жизнь и таскается, в грязи вываляют, и попробуй тогда отмойся... Понимаешь, Болога, ни словечка упрека, что обманул я его поначалу... ни словечка... Поговорили мы с ним о Вене, об оперетках, об Америке, словом, подружились... Мне кажется, теперь он ко мне расположен всей душой. Сегодня наведался, якобы для проверки, а сам сразу ко мне... Посидели, поговорили по душам. Это ли не свидетельство полного расположения? Между прочим, он мне в знак особого доверия сообщил важную новость...

Легкомыслие капитана раздражало Апостола, и, не выдержав, он прервал поток его болтовни:

– Знаете, капитан, по мне, что особое доверие, что особое недоверие – две стороны одной медали!

– Ну уж нет! Не скажи! Не скажи! – смеясь возразил капитан. – Перегибаешь, перегибаешь палку... Я лично предпочитаю доверие!.. Что ж, по-твоему, среди них (он указал пальцем вверх) невозможен порядочный человек? Ты глубоко неправ, дружище! Я убежден, что полковник – свой, не сомневайся... Уж я-то в людях разбираюсь! Кстати, новость касается нас с тобой: нашу дивизию перебрасывают, а на наше место прибывают остатки дивизии с итальянского фронта... Но это между нами!..