Это — Евангелие (
ДИАНА безмерно любила своего брата ЛЮЦИФЕРА, бога Солнца и Луны, бога Света (
ДИАНА родила от своего брата дочь, и они дали ей имя АРАДИЯ [т. е. Иродиада][1065].
Во второй главе нам предлагается более развернутый вариант мифа творения по Лиланду, имеющего отношение к происхождению ведьм. Диана существовала прежде самого мира, и от нее произошел Люцифер — «сын ее и брат, она же сама и ее другая половина». Вместе они спустились на Землю, и там Диана учила «волшебству и чародейству, откуда и пошли ведьмы, феи и гномы». Она обратилась в кошку и в таком виде пробралась к постели брата, а под покровом ночи снова обернулась женщиной и соблазнила его. Брат потом очень гневался, но она произнесла заклинание и заворожила его. От этого союза родилась Арадия, богиня ведьм[1066].
Наряду с Люцифером, в пантеон ведьм входили и другие библейские злодеи и демонические персонажи. Например, у Арадии было и другое имя — Иродиада. Согласно средневековым источникам, так звали предводительницу Дикой Охоты, но изначально это имя носила в Новом Завете злая царица, по чьему приказу казнили Иоанна Крестителя (Мк. 6: 16–28; Мф. 14: 3–11)[1067]. Лиланд замечает еще, что «Пиперн и другие писатели» отождествляли эту фигуру с иудейской демоницей Лилит[1068]. Другой пример — заклинание, обращенное к Каину на ведьмовском шабаше. Здесь его заставляют подчиняться воле ведьмы: «А сотворить не захочешь такое — не знать тебе ни сна ни покоя!»[1069] Это очень похоже на то, как волшебники-заклинатели в Средние века добивались от демонов повиновения, заклиная их именами Бога и его архангелов[1070]. Немного удивляет, что и Арадию вызывали примерно так же. Ее тоже побуждали выполнять приказания — а не то «не знать ей ни покоя, ни радости»[1071]. В первых словах этого заклинания она называется дочерью Люцифера:
Судя по второй и третьей строкам, можно не сомневаться, что имеется в виду христианский Люцифер, а не какой-нибудь персонаж из совершенно иного контекста. Эта связь обозначается, хоть и в не столь явном виде, и в другом призыве к Диане, где она предстает кем-то вроде Сатаны в женском обличье, Царицей Ада, а также защитницей обездоленных и слывущих злыми мужчин и женщин:
Из другого заговора, где есть обращение к Диане — «призови мне чертей из ада», — тоже явствует, что она напрямую связана с сатаническими силами[1074]. Лиланд, пытаясь дистанцироваться от подобных выводов, заявляет:
один обозреватель упрекнул меня в том, что я преувеличиваю значение
Немного неясно, что именно Лиланд называл «дьяволизмом», но, по-видимому, это слово означало подчинение Сатане. Итак, дьяволизма здесь не найти, поскольку итальянские ведьмы говорят со своими божествами повелительным, приказным тоном. Именно это, по утверждению Лиланда, и отличает их от сатанистов: «Никто никогда не слышал, чтобы ведьма-сатанистка заклинала Троицу, Христа или даже ангелов и святых, или угрожала бы им. Собственно, они не могут даже
Итак, ведьмовство, описываемое Лиландом, будучи формой (как минимум, косвенно) инфернального феминизма, хорошо вписывается в рамки очень модного в ту пору дискурса, рассматривавшего Люцифера как освободителя женщин[1080]. Как указание на это можно расценить и вышеупомянутые слова Лиланда о связи Арадии и Лилит. Как говорилось в главе 1, Лилит к тому времени уже превратилась в своего рода феминистский символ. В этом контексте обычно сохранялась ее явная связь с Сатаной. Хотя самому Лиланду и не очень нравились эти демонические ассоциации, они все равно наверняка усиливали сатанинскую составляющую его книги — под интертекстуальным углом[1081]. Это же относится и к феминистским коннотациям, сопутствующим имени Лилит, а все вместе они пересекаются с инфернальным феминизмом. Вероятно, Лиланд, обращая внимание на связь между богиней ведьм и Лилит, прекрасно это понимал (тем более что он наверняка читал «Демонологию и предания о дьяволе» Монкьюра Конуэя, где демоница названа первой проповедницей женского освобождения)[1082]. В «Арадии» есть и абсолютно откровенные заявления, указывающие на то, что автор осознавал связь между феминизмом и колдовством и сам относился более или менее положительно к идее обретения женщинами равноправия. Теперь же мы познакомимся поближе с этими утверждениями.
«Увидеть в женщине абсолютно равный, а значит, превосходный пол»: феминизм в «Арадии»
В своей более ранней работе Лиланд вкратце писал о «Ведьме» Мишле, и влияние, оказанное французским историком на «Арадию», кажется совершенно очевидным[1083]. Его можно заметить, например, там, где говорится, что «в те дни… богачи обратили в рабство всех бедняков»[1084]. И потому к культу, подробно описываемому Лиландом, примкнули «мятежники, изгои и все недовольные, кто сделал колдовство или чародейство своей религией»[1085]. Судя по заключительным комментариям, это был еще и феминистский культ (ведь женщины в патриархальном обществе тоже относились к числу недовольных). Потому, говорит он, его книгу нужно прочитать всем, кого интересует «тема женских способностей и влияния»[1086]. Он утверждает: «Всякий раз, когда в истории наступает период радикального умственного бунта против давно укоренившегося консерватизма, иерархии и тому подобного, непременно совершаются попытки увидеть в Женщине абсолютно равный, а значит, превосходный пол»[1087]. Колдовство, безусловно, следует отнести к этой категории умственных бунтов. Иными словами, оно сродни культу, изображенному Мишле, — религии революции (или сопротивления), если вспомнить определение Брюса Линкольна. Лиланд же пользуется собственным термином —
Лиланд заверяет читателя, что «с каждым новым восстанием, с каждым свежим взрывом, или
Симпатии Лиланда (как и Мишле) были, по-видимому, на стороне угнетенных, которых в данном случае представляли ведьмы. Сам Лиланд активно участвовал в революции 1848 года во Франции и, таким образом, был революционером-практиком, чего никак нельзя сказать о его французском предшественнике в области изучения колдовства[1092]. Поэтому Рональд Хаттон предположил, что «Арадия» была написана для «отражения (радикальных) политических воззрений самого Лиланда», но такое мнение вызвало сильные возражения у Часа С. Клифтона, который доказывал, что, напротив, Лиланд вовсе не был радикалом[1093] [1094]. Сколько-нибудь четкие выводы насчет его политических взглядов сделать довольно трудно, как и насчет его позиции по вопросу о женской эмансипации. Роберт Матизен, отталкиваясь от других работ Лиланда, утверждает, что тот, по-видимому, «пришел к довольно твердому мнению о равенстве мужчин и женщин, что было необычно для его эпохи»[1095]. Однако Лиланд, насколько известно, не был активистом феминистского движения, пусть даже положение женщин становилось предметом его интереса не только в книгах, но и в ранних журналистских работах[1096]. И все равно, как мы уже видели, подобные тенденции явно присутствуют в «Арадии», во всяком случае, это видно в его рассуждениях о том, что оба пола дополняют друг друга, но при этом равны, и признает, что женщины подвергаются угнетению, и находит этот факт прискорбным. Марион Гибсон ставит вопрос о том, надеялся ли Лиланд изменить общество, рассказывая о существовании религии, средоточием которой были женщины и свобода[1097]. Из-за отсутствия каких-либо документов этому вопросу так и суждено остаться без ответа, хотя, пожалуй, утвердительный ответ выглядел бы вполне правдоподобным. Пусть «Арадия», наверное, и не помогла исполниться таким надеждам на возможные общественные перемены, но, по крайней мере, она повлияла на нескольких других авторов. Она по праву принадлежит к второстепенной, хоть и спорной, классике в этой области, поскольку способствовала закреплению взглядов на историческое ведьмовство как на разновидность феминизма[1098].
Как и Гейдж, Лиланд питал давний и стойкий интерес к эзотерике. Еще не достигнув 18 лет, он прочитал в подлиннике, на латыни, труд Агриппы Неттесгеймского «Оккультная философия в трех книгах» (1531). Позже, учась в Принстонском университете, он в основном уделял время неоплатонической философии, теургии и герметическим сочинениям, а еще с Гражданской войны он водил дружбу с полковником Генри Стилом Олкоттом (который позднее стал соучредителем Теософского общества)[1099]. Увлечение эзотерикой даже подтолкнуло Лиланда к более или менее серьезным попыткам совершить те самые обряды, которые он реконструировал в «Арадии», а именно вызвать духов-помощников[1100]. То колдовство, о котором писал фольклорист, предположительно было живой традицией, и, соответственно, он подчеркивал в своей книге преемственность между ведовством стародавних веков и нынешними явлениями (даже весьма далекими от итальянской народной культуры) в большей степени, чем это делал Мишле. Ведьма, писал Лиланд, была «некогда реальным фактором или большой силой в бунтарской общественной жизни, и вплоть до нынешнего дня — свидетельства чему можно встретить в большинстве романов — считается, что есть в женщине нечто странное, таинственное и непостижимое, чего ни она сама, ни мужчины не могут объяснить». Упоминание о романах служит здесь, по-видимому, отсылкой к многочисленным изображениям таинственных и опасных женщин в современной Лиланду литературе (см. главу 6). Затем он добавляет: «Ибо каждая женщина в душе — ведьма»[1101]. Была одна писательница, которая придерживалась таких же взглядов на представительниц своего пола. Об этой британской путешественнице, публиковавшейся под псевдонимом Джордж Эджертон, мы сейчас и поговорим подробнее.
«Ах ты, ведьма!»: Джордж Эджертон и ведьма как метафора «новой женщины»
Эджертон, чье настоящее имя было Мэри Чейвелита Данн (1859–1945), нашла чрезвычайно интересное применение образу ведьмы в своих сборниках рассказов «Лейтмотивы» (1893) и «Распри» (1894)[1102]. «Лейтмотивы» получили множество положительных откликов и стали одной из самых обсуждаемых книг десятилетия в Англии[1103]. Только за первый год было распродано 6000 экземпляров — весьма внушительное количество для того времени (во всяком случае, для довольно авангардной книжки). А за пять лет успели выйти восемь переизданий и переводы на семь языков[1104]. Обложку украсил рисунок, выполненный художником-декадентом Обри Бёрдслеем в его узнаваемом стиле. Рассказы в сборнике «Лейтмотивы», как и в «Распрях», больше похожи на небольшие очерки, чем на полноценные истории. Персонажи часто остаются безымянными, это скорее смутные стереотипы, чем настоящие реалистичные портреты, наделенные хоть какой-то психологической глубиной. В обоих циклах Эджертон персонажи-мужчины часто сравнивают героинь с ведьмами. Например, в рассказе «Пустая рамка» главная героиня получает письмо от мужчины, который обращается к ней так: «Ты, ведьма с душой из чистого белого огня», и просит ее: «Будь со мной, работай со мной, делись со мной, живи со мной, как равное мне существо, и надо мной — как моя королева женщин!»[1105] Ведьма здесь становится образом женского могущества, метафорой такого типа творческих женщин, которые во всех отношениях равны мужчинам[1106].
Метафора ведьмы проступает заметнее всего в самом известном — и в пору выхода сборника самом скандальном — рассказе «Поперечная линия» из «Лейтмотивов». Там рассказывается о том, как замужняя женщина, гуляя по лесу, случайно встречает мужчину, который удит рыбу. Они встречаются еще несколько раз, и он в нее влюбляется. Она — таинственная и оригинальная особа (среди прочих у нее есть и мужские увлечения — например, рыбалка), и он несколько раз называет ее ведьмой. Мужу она тоже видится дьявольским существом. «Ты — странный дьяволенок!» — говорит он ей, а она отвечает, что хотела бы быть мужчиной, потому что тогда бы она «разгулялась на полную катушку!» (возможно, она хотела сказать, что тогда завела бы себе любовников)[1107]. Она жалуется мужу: «Будь ты похуже, а я получше, может, мы и встретились бы где-нибудь на полпути. Ты — жутко славный малый. Только такие, как ты,
Все они в упор не замечали того вечного буйства, того неукротимого первобытного яростного темперамента, который дремлет даже в самой кроткой, лучшей женщине. В самой глубине, под толщей веков послушания, горит эта первобытная черта, неукротимое качество. Оно может затаиться, но его никогда не вытравишь никакой культурой —
Женщины, которые не скрывают в себе этой истинной, дикой природы, нагоняют ужас на мужчин. Когда писатели вроде Стриндберга или Ницше обнажают в женщине эту сердцевину, больше всего оскорбляются мужчины, — так думает героиня рассказа[1110]. Эти ее размышления прерывает любитель рыбалки — он спрашивает: «Мечтаешь или гадаешь о будущем? У тебя вид как у пророчицы. Мне кажется, ты — наполовину ведьма!» Она отвечает: «А разве не все женщины таковы? Понадеемся, что я — для своих друзей — белая ведьма»[1111]. Однако, похоже, все оказывается не так, потому что позже он обвиняет ее: «Ты дала мне что-то — что-то такое, что со мной останется, — какую-то адскую потребность. Ты должна быть довольна. Я же адски несчастен»[1112]. Затем в разговоре с ним она связывает колдовство с женской эмансипацией и дает ему понять, что в той картинке будущего, которую он рисует ей (как они вместе плывут по миру в лодке), ее привлекают лодка и свобода, а не он сам: «Разве ты не понимаешь, где здесь чары? Это — свобода, свежесть, смутная опасность, неизвестность. В этом для меня колдовство, да что там — для каждой женщины!»[1113] Во время их последней встречи он с отчаянием бросает ей: «Ах ты, ведьма!»[1114]