Книги

Гений кривомыслия. Рене Декарт и французская словесность Великого Века

22
18
20
22
24
26
28
30

Я благодарю вас, Сударь, за то, что вы соблаговолили сообщить мне ваши чувства касаемо Декарта […] некогда он казался мне таким, каким вы его представляете, как в плане личности, так и в плане учения; несомненно, что он имел хорошие стороны, но истинная правда в том, что он судил о себе слишком выигрышно, и хорошее мнение, которое он имел о себе, побуждало его презирать всех остальных людей, один раз в моем присутствии он хвалился, что только ему ведома истина и что остальные смертные ее знать не знают, мне это было довольно трудно переварить, не такой у меня сильный желудок, а в скором времени он заболел и скончался, и мне кажется, что своей смертью он засвидетельствовал, что его расчет был ложным, suaque illum oracular fallunt; скажу как на духу, что в течение его жизни я довольно высоко его ценила, но я ценила бы его много больше, если бы он смог скрыть от меня презрение, которое он испытывал к словесности и ко всем, кто ею занимается, а главное – я нахожу, что он умер, будучи недостойным имени, которым хвалился, и признаюсь, что эта причина не была одной из самых немаловажных среди тех, что помешали мне оценить по достоинству его Философию, поскольку мне кажется, что всю свою жизнь он с излишком предавался страстям и что он завершил свои дни, обнаружив такое упрямство и такую гордыню, которые отнюдь не подобают имени Философа, коим он себя называл220.

Трудно сказать, чего больше в этой эпистолярной зарисовке: раздраженного злословия сумасбродной государыни, осознавшей собственное бессилие перед той волей к власти разума, которой отличался образ жизни и мысли философа и которую она просто списала на его непомерную гордыню, или уязвленного самолюбия ученой жены, ставившей изящные искусства выше метафизики и не сумевшей уяснить смысл учения философа? Во всяком случае, портрет этот трудно назвать беспристрастным, хотя, разумеется, в определенной исторической верности ему отказать тоже нельзя: если перефразировать здесь известную формулу М. Мамардашвили, ведь Кристина знала Декарта, а мы нет221. Вместе с тем это письмо проливает новый свет на историю болезни и смерти Декарта, в которой королева не увидела ничего, кроме упрямства мыслителя, хотя в действительности эта кончина, заключая в себе загадку или тайну, предопределялась в некотором смысле его медицинской философией. Наконец, обвиняя философа в том, что он был слишком склонен предаваться страстям, Кристина, по всей видимости, просто валила с больной головы на здоровую: единственной страстью Декарта оставалась свобода, при этом трактат «Страсти души», который также могла иметь в виду королева, вменяя философу в вину излишнюю преданность страстям, был написан, как известно, в ходе эпистолярного диалога с принцессой Елизаветой и был многим обязан последней, что тоже не могло не задеть самолюбия высокомерной правительницы, не особенно жаловавшей, судя по всему, интеллектуальную соперницу.

Строго говоря, философия Декарта была не философией любви, тем более не философией страсти, которой домогались от него ученые жены, а философией свободы, где «ад – это другие», а рай – милая сердцу «пустыня», которую он мог создать себе в любом уголке странноприимной Голландии, но которая оказалась неуместной при шведском дворе. Разум был и остался для Декарта единственной страстью, которой он мог отдаться вволю, то есть он был для него волей к абсолютной власти разума, что, в частности, сыграло свою историю болезни и смерти философа в Стокгольме, но эта тема другого этюда. В общем, можно сказать, подводя предварительные итоги этой части нашего исследования, что «Суверенным Благом» философа была редкая возможность безраздельно владеть своей мыслью: соблазнившись было услужением государыне, он в общем и целом изменил своему призванию. «Суверенным Благом» властительницы было самодержавие как таковое, в том числе страсть к себе самой как чувственному субъекту отправления власти. Власть разума против разума Власти.

***

Язык философа в двух письмах к королеве Кристине, которые публикуются ниже, играет четырьмя гранями, которые, сколь отдаленными одна от другой ни казались бы сегодня, были неотъемлемыми составными элементами политики эпистолярного жанра в классический век. Во-первых, пишущему важно показать, что он действительно мыслит: рассуждение о «Суверенном Благе», представленное в первом письме, служит наглядным примером этой философии в письмах, где мыслитель может позволить себе гораздо более свободный ход размышлений, нежели в предназначенных «педантам» опубликованных сочинениях. Во-вторых, пишущий играет роль светского остроумца, хочет блистать, произвести впечатление, отсюда некоторые почти крамольные суждения, в которых философ ставит под сомнение необходимость абсолютного подчинения человека, почитающего свободное волеизъявление высшим благом, божественной инстанции. В-третьих, собственно философское рассуждение может периодически разрежаться литературными реминисценциями, и, хотя в письме о «Суверенном Благе» упоминаются только античные авторы, литературная составляющая в письмах философа неизменно обращает на себя внимание, особенно в письмах к ученым женам, с которыми мыслитель так или иначе делился личной библиотекой изящной словесности. В-четвертых, обязательные галантные формулы эпистолярного жанра порой способны настолько перекрывать ход мысли философа, что письмо может граничить с упражнением в светском пустословии, о чем наглядно свидетельствует последнее послание философа к королеве, о котором первый издатель переписки без всякого снисхождения заметил, что оно «не достойно ни гения, ни имени господина Декарта».

Приложение III. Письма Декарта к Кристине Шведской

1 Эгмонд – Биннен, 20 ноября 1647 года

Сударыня,

от господина Шаню мне стало известно, что Вашему Величеству было бы угодно, чтобы я имел честь изложить свои мнения касательно Суверенного Блага, рассматриваемого в том смысле, в каком говорили о нем древние философы; и это повеление я почитаю за такую великую милость, что желание ему повиноваться отвлекает меня от всякой другой мысли и заставляет меня, не принося извинений за несовершенства, изложить здесь в нескольких словах все, что мне пришлось знать об этой материи.

Можно рассматривать благость всякой вещи в ней самой, безотносительно с чем-то другим, в коем смысле очевидно, что это Бог является суверенным благом, поскольку он несравненно более совершенен, нежели тварные вещи; но можно также соотнести благость с нами, и в этом смысле я не вижу ничего, что нам следовало бы почитать, за исключением того, что нам так или иначе принадлежит и что таково, что иметь его для нас есть само совершенство. Так, например, древние философы, которые, не будучи освещены светом веры, ничего не знали о сверхъестественном блаженстве, рассматривали лишь те блага, которыми мы можем обладать в этой жизни; и именно среди них они искали то, которое могло быть суверенным, то есть преглавнейшее и превеликое.

Однако, с тем чтобы я мог его определить, я полагаю, что мы должны почитать со своей стороны те блага, которыми мы обладаем, или же те, которые имеем возможность приобрести. Исходя из этого положения, мне кажется, что суверенным благом всех людей вместе является скопление или собрание всех благ как души, так и тела, равно как фортуны, каковые могут быть в некоторых людях; однако благо каждого в частности – это совершенно другое, и оно состоит лишь в твердом волении благо делать и в удовлетворении, которое это деяние порождает. Какового основание в том, что я не замечаю никакого другого блага, которое казалось бы мне столь великим, ни того, что оно находится всецело во власти каждого. Ибо, касаемо благ тела и фортуны, то они абсолютно не зависят от нас; блага же души соотносятся все с двумя заглавными, из коих одно в том, чтобы познавать, а другое волить то, что является благом; однако познание зачастую выше наших сил; вот почему остается лишь наша воля, каковой мы можем абсолютно располагать. И я совсем не вижу, что как-то возможно располагать ею лучше, нежели все время обладать твердой и постоянной решительностью делать в точности все такое, что можно считать наилучшим, и использовать все силы своего рассудка на то, чтобы это хорошо познать. Только в этом состоят все добродетели; только это, собственно говоря, заслуживает похвалы и славы; наконец, только из этого все время проистекает величайшее и твердейшее удовлетворение жизнью. Таким образом, я считаю, что в этом именно состоит суверенное благо.

И посредством этого я полагаю согласовать два наиболее противоречивых и наиболее знаменитых мнения древних, а именно мнение Зенона, который вкладывал такое благо в добродетель или в честь, и мнение Эпикура, который вкладывал его в удовлетворение, коему он дал имя наслаждения. Ибо, поскольку все пороки идут лишь из недостоверности и слабости, каковые являются следствием неведения и порождают посему сожаление; добродетель состоит лишь в решительности и в силе, с каковыми мы устремляемся делать вещи, которые считаем благими, при том условии, что эта сила идет не от упрямства, но из того, что мы знаем, рассмотрев эти вещи в той мере, в какой нам достало моральных сил. И хотя то, что мы делаем тогда, может быть дурным, мы, тем не менее, убеждены в том, что исполняем свой долг; тогда как, если мы исполняем какое-то добродетельное деяние и, однако же, полагаем, что поступаем дурно, или же не даем себе труда узнать, как с этим в точности обстоит дело, нельзя сказать, что мы действуем как люди добродетельные. Что касается чести и хвалы, то зачастую их соотносят с другими благами фортуны; однако, поскольку я уверен, что Ваше Величество почитает больше свою добродетель, нежели свою корону, не побоюсь сказать, что мне не кажется, что есть что-то помимо этой добродетели, что было бы достойно похвалы. Все другие блага заслуживают лишь того, чтобы их почитали, но не того, чтобы их удостаивали чести или хвалы, разве что мы предполагаем, что они приобретены или получены от Бога надлежащим использованием свободного волеизъявления. Ибо честь и хвала являются своего рода вознаграждением, но нет ничего, что зависело бы от воли, что требовало бы вознаграждения или наказания.

Мне остается еще доказать здесь, что именно от благого употребления свободного волеизъявления происходит самое большое и самое прочное удовлетворение жизнью; что мне кажется не очень трудно, поскольку, тщательно рассмотрев, в чем заключаются наслаждение или удовольствие и вообще всякого рода удовлетворения, которые мы можем испытывать, я замечаю, в первую очередь, что нет среди них ни одного, что не заключалось бы всецело в душе, хотя многие из них зависят от тела; ведь это душа видит, хотя через посредство глаз. Затем я замечаю, что ничто не может принести удовлетворения душе, кроме мнения о том, что она обладает каким-то благом и зачастую это мнение является в ней весьма расплывчатым представлением, кроме того, союз души с телом является причиной того, что обыкновенно она представляет себе некоторые блага несравненно более великими, нежели они суть на самом деле; а ежели она отчетливо знала бы их истинную ценность, ее удовлетворение было бы всегда пропорционально величию блага, из которого это удовлетворение проистекало бы. Замечаю также, что величина некоего блага, в отношении нас самих, должна соизмеряться не только ценностью вещи, в коей оно заключено, но главным образом также посредством того способа, которым оно с нами соотносится; и помимо того, что свободное волеизъявление является самой что ни есть благородной вещью, которая только может быть в нас, ибо только оно уподобляет нас некоторым образом Богу и, кажется, даже нас избавляет от того, чтобы быть ему подданными и что, следовательно, его, свободного волеизъявления, благое употребление является самым превеликим из всех наших благ, очевидно также, что оно является также как нельзя более собственно нашим и имеет для нас самое превеликое значение, откуда следует, что именно из него могут проистекать наши самые основные удовлетворения. Вот почему, как можно видеть, например, что умственное отдохновение и внутренняя удовлетворенность, каковые испытывают те, кто знают, что они никогда не преминут сделать все наилучшим образом как в плане познания блага, так и в плане его приобретения, представляют собой такое наслаждение, которое несравненно более сладостно, более продолжительно и более твердо, нежели все те, что предоставляются чем-то иным.

Я опускаю здесь множество прочих вещей, поскольку, представляя себе количество дел, которые встречаются в ходе правления огромным королевством и о которых Ваше Величество должны беспокоиться, я не осмеливаюсь требовать более долгого внимания. Но я отсылаю господину Шаню несколько бумаг, где я более обстоятельно изложил свои чувства относительно той же материи с тем, чтобы, ежели Вашему Величеству будет угодно их посмотреть, он соблаговолит их Вам представить и дабы это могло засвидетельствовать, с каким рвением и преданностью я остаюсь Вашим… и т. д.

Рене Декарт

2 Эгмонд – Биннен, 26 февраля 1649 года

Сударыня,

если бы случилось так, что с самих небес мне было ниспослано письмо и я воочию увидел, как оно спускается с облаков, я не поразился бы более и не мог бы получить его с большим почтением и обожанием, нежели я получил то, что Вашему Величеству было угодно мне написать. Но я признаю себя столь мало достойным тех благодарностей, которые оно содержит, что могу принять их лишь как благоволение и милость, в отношении которых остаюсь столь обязанным, что никогда впредь не смогу от этого чувства совершенно избавиться. Честь, которой я удостоился, быть испрошенным со стороны Вашего Величества через посредство господина Шаню касаемо Суверенного Блага с избытком оплатила предоставленный мной ответ. И с тех пор, узнав через господина Шаню, что этот ответ был благосклонно принят, я чувствую себя столь премного обязанным, что не мог даже надеяться на что-то еще, не пожелать чего-то большего за такую малость; особенно от Государыни, которую Бог вознес так высоко и которая вся занята весьма важными делами, каковые составляют суть ее забот, и от малейших действий которой настолько зависит всеобщее благо всей земли, что все те, кто почитают добродетель, должны полагать себя весьма счастливыми, когда им представится случай оказать ей какую-либо услугу. И поскольку сам я принадлежу к числу последних, осмелюсь возразить Вашему Величеству, что она не сможет испросить у меня чего-то столь сложного, что я всегда не был бы готов исполнить; и что ежели мне было суждено родиться шведом или финном, я не мог бы с большим рвением, ни с большей совершенностью заверить Вас в том, что остаюсь Вашим… и т. д.

Рене Декарт

Этюд шестой. Пертурбации ученого либертинства

В корпусе эпистолярного наследия Декарта есть несколько писем, адресованных Жану-Луи Гез де Бальзаку (1597–1654), одному из самых именитых писателей Франции середины Великого века. Выпустив в свет в 1624 году довольно амбициозный сборник «Письма», Бальзак спровоцировал бурную и продолжительную литературную полемику, в ходе которой за шесть лет было опубликовано более тридцати разнообразных критических сочинений, направленных против или в защиту почти безвестного до тех пор литератора222. По завершении этой «тяжбы о письмах», по накалу страстей предвосхитившей позднейшую полемику вокруг «Сида» П. Корнеля (1637), писатель снискал себе громкую славу законодателя французской прозы, а его сочинение стало эталоном эпистолярной литературы, выдержав при жизни автора несколько исправленных и дополненных изданий. Не приходится удивляться поэтому, что в скором времени Бальзак вместе со своим верным другом и единомышленником Жаном Шапленом (1595–1674) оказался в числе самых первых и самых авторитетных членов Французской академии, которая была создана в 1635 году по дальновидному замыслу всесильного кардинала Ришелье (1585–1642) и была призвана решать задачи по нормализации и упорядочиванию употребления французского языка во всех сферах общественной жизни, но главным образом в литературе. Впрочем, с Ришелье Бальзака связывали и более доверительные отношения – в течение нескольких лет он входил в ближний круг Первого министра Людовика XIII.

Хотя два письма Декарта к Бальзаку уже публиковались на русском языке, правда с немотивированными сокращениями, неверной датировкой и спорными переводческими решениями, литературное содружество двух авторов практически не обсуждалось в русской критической литературе. Между тем речь идет об одном из самых знаменательных эпизодов в истории французской словесности XVII века, когда философия, в лице Декарта, пытаясь преодолеть засилье латыни в ученом мире, постепенно переходила на национальный язык, в то время как литература, в том числе усилиями Бальзака, искала новые выразительные формы, одной из которых следует считать эпистолярный жанр, уверенно вошедший с легкой руки писателя в жанровую систему эпохи. Этот эпизод тем более заслуживает самого пристального внимания, что в самом начале его находятся малоизвестные размышления молодого Декарта о «Письмах» Бальзака: они представляют собой весьма витиеватое и весьма претенциозное «рассуждение о методе» изящной словесности, в центре которого, таким образом, находятся вопросы литературы или, что будет немного точнее, проблемы соотношения мышления и красноречия, «вещей» и «слов», «имен» и «стран»; кроме того, в этом рассуждении, равно как в других письмах философа, адресованных писателю, затрагиваются вопросы авторского поведения, как перед лицом политической власти, тяготевшей к абсолютизму, так и перед лицом зарождающейся как раз в это время литературной критики. Более того, переписка философа и литератора содержит в себе ряд характерных пассажей, бросающих новый свет на творческие и экзистенциальные стратегии Декарта, в том числе в плане выбора Голландии местом создания новой философии, положения мыслителя в умственной жизни Парижа того времени, а также становления замысла «Рассуждения о методе».

6.1. Писатель, философ, поэт

Жизненные пути Декарта и Бальзака были во многом схожи, неудивительно поэтому, что в определенный момент они пересеклись, чтобы в конечном итоге радикально разойтись: философ настолько глубоко проникся проектом тотальной метафизической доктрины, что впал в своеобразный интеллектуальный аутизм, в силу которого даже не смог предотвратить свою смерть в Стокгольме, поскольку имел собственное медицинское учение и на дух не переносил врачей; автор скандальных «Писем», поначалу навлекший на себя тучи обвинений в безбожии, либертинстве, мании величия и прочих великих и малых грехах, с течением времени, наоборот, совершенно образумился, выпустив сначала верноподданнического «Государя» (1631), затем памфлет «Старичье» (1648), направленный против педантов, а под конец жизни богобоязненного «Христианского Сократа» (1652).