Книги

Эклиптика

22
18
20
22
24
26
28
30

Присев на корточки, Джим разглядывал химическое болото.

– Магия в банке, – ответил он. – До войны все писали “Риполином”, мы еще шутили, что Пикассо намазывает его на хлеб. Но потом фабрика закрылась, и краску нигде было не найти. Выглядит не так уж плохо. И все эти сокровища достались мне задаром! – Я хотела размешать краску, но Джим шлепнул меня по руке: – Так, так, не спеши. – Он поднялся. – Надо ее испробовать. Может, она уже ни на что не годна. Двадцать лет простояла в подвале. Пигмент-то сохранился, а вот связующее как горчица, придется удалить его или смешать с масляными красками.

Он снял пальто с крючка и начал одеваться.

– Ты уходишь?

– Я тащил эти мешки от самой Друри-лейн. Теперь просто с ног валюсь. – Он пошарил по карманам в поисках бумажника. – Пожалуй, заскочу домой немного вздремнуть.

Я уже достаточно хорошо знала Джима, чтобы понять, что “вздремнуть” означает “напиться до потери сознания”. Еще не было и десяти, до вечера он точно не вернется.

– Пока меня не будет, сделай одолжение, попробуй краску на холсте. Поиграй с ней, проверь, на что она способна. Холсты не жалей, а вот с краской будь поэкономней. Вдруг это последние десять банок в Лондоне?

Весь день я увлеченно экспериментировала с “Риполином”, изучая его свойства. Оказалось, что это очень капризный материал и, чтобы подчинить его, нужно идти на разные хитрости. Перепробовав множество комбинаций и истратив целую банку “Риполина”, я наконец нашла идеальные пропорции: две части масляной краски на две части скипидара и одну часть тщательно перемешанного “Риполина”. Получались насыщенные цветовые пятна. Но для лучшего результата надо было наносить на холст побольше грунта. Тогда краска ложилась более укрывисто и вела себя более пластично. Это позволяло скрывать мазки и добиваться большей нюансировки, а значит, и выразительности. Каждый цвет пульсировал, гудел.

Джим явился лишь на следующее утро, в грязной одежде и с больной головой. Ни о “Риполине”, ни о своем поручении он, похоже, не помнил. Как ни в чем не бывало он приступил к своим обычным утренним делам. И, лишь допив кофе, заметил пирамиду банок у окна и изнанку холста, стоявшего у стены.

– Удалось что-нибудь сделать с “Риполином”? – спросил он таким тоном, будто банки стояли у нас уже месяц.

– Ты был прав. Краска просто волшебная.

Я принесла холст.

Джим разлепил веки. Картину я писала из обрывков воспоминаний: по невидимой мостовой в сером пальто шагал он. В фигуре ощущалось движение – эффект, достигнутый при помощи “Риполина” и беглых мазков, – а в пространстве вокруг, в этом коллаже из полуприпомненных зданий – жутковатая безмятежность. Разномастные постройки занимали большую часть холста, а поскольку моей целью было проверить, как покажет себя краска в различных техниках, элементы городского пейзажа почти не были связаны между собой: красные пожарные лестницы там, размытая серая кирпичная кладка тут; тягуче-розовые перила, деревья с белой листвой, странные желтые окна. И все же разрозненные детали образовывали единство. Взятые вместе, они складывались в нечто оригинальное. Вдоль нижнего края холста брел Джим, тонко выписанная фигура, а над ним раскинулся переливчатый, размытый, меняющийся Лондон. Это было одно из самых завораживающих полотен, какие я когда-либо писала.

Джим смог произнести лишь: “Нихрена себе”, что я истолковала как решительное одобрение. Он разглядывал картину добрых сорок минут, спрашивая, как я добилась того или иного эффекта и в каких пропорциях смешивала “Риполин”. Особенно ему понравилось ощущение движения в фигуре прохожего – узнал ли он себя, я так и не поняла, – и в ответ на его расспросы я показала, как работать с краской, чтобы получился такой результат. Когда я все объяснила, он поставил холст на место, лицом к стенке. Картина была написана его кистями и красками, поэтому я не знала, позволит ли он мне ее забрать, но с каждым днем, что она собирала пыль в темном углу мастерской, мне становилось все досаднее. Так стояла она недели две, нетронутая, позабытая, пока Джим писал собственные этюды “Риполином” – все те же лица, скопированные с фотографий, только более сочные, броские, живые.

А потом, однажды вечером, когда я читала у себя на чердаке, с улицы донесся рев мотора. Выглянув в окно, я увидела, как приземистый мужчина в тесной кожаной куртке снимает мотоциклетный шлем. Мужчина тряхнул головой, словно высвобождая курчавую гриву, хотя мог похвастаться лишь белым полукружьем жиденьких волос, свисавших с лысой макушки, как шторки в душе. Из коляски мотоцикла вылез Джим Калверс и прогорланил: “Макс! Я ключи забыл!” – и уже по одному его голосу было понятно, что он перебрал стаканов на семь. Прозвенел звонок – долгая, назойливая трель.

Я оделась и начала спускаться по лестнице. Из мастерской на втором этаже вышел американский скульптор Вернон Глассер в майке.

– Ему повезло, что я всего лишь спал, – сказал Вернон. – Еще раз такое случится, и я приду к нему с болторезом. Так и передай.

И он ушел, зажав уши ладонями, а я пошла открывать дверь.

Максу Эвершолту хватило учтивости представиться.

– Прошу прощения за столь поздний визит, – произнес он с приятным светским выговором. – Мы не задержим вас надолго. – Чтобы сгладить неловкость, с пьяным Джимом он разговаривал, как с верным псом: – Ну же, давай, Джеймс. Вот так. Осторожней, голову. Молодчина.