Чего я не ожидала, так это последовавшего переполоха. Рецензенты расточали похвалы еще щедрее, чем Мюрхед: “ошеломительно”, писали они; “бесподобно”, “ослепительно”, “пронзительно и смело”, – а публика приняла эти невежественные отзывы за чистую монету. В “Роксборо” хлынул такой поток посетителей, что галерея вынуждена была продлить часы работы. Явись я туда в один из тех тихих январских вечеров, пришлось бы стоять в очереди у входа. Все это я узнала от Дулси, когда она заехала ко мне с Максом Эвершолтом и бутылкой шампанского, уже початой, в один из последних дней работы выставки.
– Кто-то же должен отпраздновать твой успех, – сказала она, – раз сама ты не хочешь.
Пришлось достать из кухонного шкафчика три бокала и отмечать свои так называемые достижения в разрухе мастерской. Макс спихнул с дивана гору тряпья и сел. С нашей последней встречи он еще больше облысел, но все так же возился со своей шевелюрой.
– Для меня уже все мастерские сливаются в одну, – сказал он, оглядываясь по сторонам. – Но теперь ты можешь подыскать себе местечко побольше.
– Мне и тут хорошо, – сказала я, делая притворный глоток.
– Ей и тут хорошо, – сказала Дулси. – Не надо тратить ее деньги.
Она приволокла с другого конца комнаты стул и вытерла сиденье рукавом пальто.
Мы чокнулись пыльными бокалами, и, как обычно, рулить беседой я предоставила им двоим. Какое-то время они обсуждали выставку и как быстро все разошлось, затем от цифр и “следующих шагов” перешли к предметам поинтереснее.
– А в промежутке можно заняться тем небольшим заказом для обсерватории, – сказал Макс, откинув волосы назад. – Пока мы не настроили планов за океаном.
Я не знала, какая у Макса Эвершолта доля в моей выручке, но разговаривал он так, будто по-прежнему принимал в моей карьере самое деятельное участие.
Дулси пояснила, что три картины с выставки купил архитектор по имени Пол Кристофер. Ей удалось побеседовать с ним на закрытом показе.
– Кстати, это хороший друг Кена. Так мы и заговорили на эту тему… Кен спросил, где он планирует повесить картины, а Пол ответил: “У себя в кабинете, если хватит места”. Я ему говорю: “Будь у вас контора побольше, могли бы купить еще три”, а он мне: “Это не помешает мне сделать у вас заказ”. – По словам Дулси, этому архитектору поручили спроектировать новую астрономическую обсерваторию в Озерном крае. – По-моему, она связана с одним из тамошних университетов… Кажется, с Даремом, он сказал… Но финансирование там частное. Ты сама знаешь, как это устроено: какой-то богатый идиот игрался в детстве с телескопом, а теперь в его честь называют обсерваторию. В общем, она уже почти достроена, и наш друг Кристофер хочет, чтобы ты расписала стену в научном центре.
– Загвоздка только в одном, – вставил Макс. – Кто на нее смотреть будет в этой глуши?
– Не знаю. Студенты и ученые, наверное. Для кого-то же эту обсерваторию построили. – Дулси разглядывала ногти, вместо того чтобы смотреть мне в лицо, хотя прекрасно знала, как меня это раздражает. – Кристофер хочет сделать акцент на вестибюле, а твои работы потрясли его до глубины души. Я спросила, какой у них бюджет, и он сказал, что разгуляться можно. Я бы на твоем месте подумала.
Если человек настолько неразборчив, что ему понравились мои нью-йоркские картины, вряд ли он хороший архитектор, заключила я и отмела предложение о встрече. “Ладно, – ответила Дулси. – Мое дело – сказать”. Но с каждым днем мысль вернуться к монументальной живописи казалась все привлекательнее. Я много думала о накале своих студенческих работ, выполненных на верхнем этаже Школы искусств Глазго, о бесстрашии образов, которые создавала у Генри Холдена, о том, смогу ли хотя бы частично вернуть этот дух. Когда я позвонила Дулси и сообщила, что согласна, она не удивилась.
5
Эскизы панно для научного центра Обсерватории Уилларда были представлены в апреле 1961 года и в том же месяце одобрены. Встречаться с архитекторами в бюро на Монтегю-стрит я ездила всего раз. Они показали мне свои первые эскизы, рассказали, как менялся их замысел, затем по фотографиям и макетам объяснили, каким видят интерьер, упорно именуя это “техзаданием”. Вестибюль оказался не столь просторным, как я надеялась, но, обсуждая проект с Полом Кристофером, я поняла, что у нас сходные представления о задачах панно в этом пространстве. Худощавый, с тихим голосом, Кристофер был неуклюжим и рассеянным: стукался бедрами об углы столов, когда водил меня по конторе, и прямо во время беседы вытащил из правого уха сгусток серы. Несмотря на то что он купил три самые слабые работы на моей выставке, он довольно тонко чувствовал искусство, и наши вкусы во многом совпадали: он тоже скептически относился к идеалам Ле Корбюзье, а скульптурам Модильяни предпочитал Бранкузи, и, как и мне, ему понравились чисто абстрактные полотна на недавней выставке в КОХБ. Все в этом проекте было как надо. Я поставила лишь одно условие, и Пол Кристофер на него согласился: писать я буду у себя в мастерской, на нескольких холстах, которые потом установлю на стене. “Делайте, как считаете нужным, – ответил он. – Я так и думал, что вы откажетесь от фрески, да и штукатурку я не люблю… Это нам только на руку”. По его словам, в моих работах было “что-то звездное”, поэтому он меня и выбрал, но спросить, что именно, я не потрудилась.
Моим изначальным замыслам не хватало искры. Я плохо разбиралась в астрономии, но писать картину вовсе без отсылок или со слишком явными отсылками к пространству мне не хотелось. Чтобы расширить свои познания о космосе, вечерами я ходила в планетарий, а дневные часы проводила в библиотеке Королевского астрономического общества, принявшего меня в свои ряды. Занимаясь исследованиями в Берлингтон-хаусе, я соприкоснулась со многими вдохновляющими творениями: редкими изображениями из звездного атласа XVII века Андреаса Целлариуса, богато украшенными картами из “Уранометрии” Байера, удивительными зарисовками Луны Галилео. Мифология, лежавшая в основе ранних представлений о звездах, завораживала меня, и я долго корпела над этюдами Пегаса, Змееносца, Геркулеса, Ориона и других персонажей, подумывая включить их в панно. В “Атласе неба” Джона Флемстида и трудах великих георгианских картографов я разглядывала изображения мифических существ, символических животных (змея, орел, сова) и старинного вооружения (щит, копье, лук со стрелами). Почему, недоумевала я, столь точная наука вся окутана аллегориями?
К одному атласу я возвращалась снова и снова. Хранитель архива сообщил, что его составил школьный учитель Александр Джеймсон в 1822 году. “Еще один великий скотт”, – сказала я, но архивист ничего не ответил. Карты у Джеймсона были выполнены так же тщательно, как и в других сборниках, но фигуры животных – особенно лебедя, льва и овна – были выразительнее и пропорциональнее. Я загорелась идеей переосмыслить секцию атласа в своей работе. Несколько дней я срисовывала сцену, где Кентавр, получеловек-полуконь, пронзает копьем Волка. Каждая фигура была усыпана крошечными звездами, очерчивающими контуры созвездий. И все-таки эта концепция показалась мне неубедительной. Слишком буквальная трактовка. Слишком довлеющий над пространством образ. Я от нее отказалась.
Мой ум не заточен понимать все премудрости астрономии, но я с упоением изучала ее историю. Особенно меня увлекала ее роль в навигации. В эпоху парусного мореходства без точных карт звездного неба было не обойтись (где-то я прочитала, что это была единственная причина, по которой Джона Флемстида назначили первым королевским астрономом). Эта связь между звездами и океаном нашла во мне отклик. Несмотря на то что случилось на борту “Куин Элизабет”, я не разлюбила ни Мелвилла, ни Стивенсона, ни дешевые приключенческие романы, которыми зачитывалась в школе.