Я представляю, как из прекрасных глаз матери уходит свет.
— Кузнец… — Ее голос теперь нежен и тих. — Это не так.
— Вечно ты исчезала по вечерам, — продолжает он, — выдумывала какие-то предлоги и возвращалась поздно вечером, и всегда заплаканная, с комьями грязи на башмаках.
Я слыхала пересуды: как мать рыдала и колотила кулаками по бревнам настила, оплакивая своего первого супруга. До чего же у меня болит сердце за отца, с тех давних времен не оправившегося от душевной раны.
— Сколько лет прошло…
— Ты стонешь во сне… — Голос у него срывается.
Из-за этого я начинаю дурно думать о матери: почему она позволяет такому замечательному человеку чувствовать себя нелюбимым?
— Ох, Кузнец…
Я вижу их тени на занавеске: она кладет ему руку на грудь, и они опускаются на тростники, устилающие земляной пол.
Я закрываю глаза, чтобы не смотреть. Слышу, как вздохи делаются глубже, чаще. Слышу, как шуршит тростник. В этой нежданной ласке мне чудится некая просьба о прощении за то, что отец слишком часто был лишен ограды. За отчужденность, которая держит его в неуверенности. Но еще я слышу и наслаждение, и страсть, и раскрывающиеся навстречу друг другу сердца, и эта колыбельная ласково убаюкивает меня.
Когда я подхожу к кузне, отец, склонившийся над наковальней, распрямляется и разминает затекшее плечо. Его пальцы нащупывают узел затвердевших мышц, и в этот момент появляется Охотник, таща за шкирку зайца.
— Кузнец! — кричит он, размахивая тушкой. — Принеси домой вот такого, и, может быть, тебе повезет с увеличением потомства.
Насмешка Охотника бьет мимо цели: ведь только вчера матушка увлекла отца на тростниковую подстилку. В прошлый раз, заметив, что отец зевает, Охотник крикнул: «Укатали тебя, точь-в-точь как мою супругу» — и непристойно подвигал бедрами. Ррраз! — в тот момент я услышала отца: ему не давали покоя мысли о том, что в доме Охотника всегда есть баранина для котла, ломоть кабаняти-ны, чтобы поджарить на кончике ножа, и о том, что Охотнику достаточно коснуться пальцами спины супруги, чей живот набит мясом, чтобы та покорно легла на спину и раздвинула ноги. Отец страстно желал, чтобы у него с моей матушкой было так же. Именно об этом он и думал, когда на супружеском ложе она нередко поворачивалась к нему спиной.
Как быть, если девушка тринадцати лет проникается личными переживаниями отца? Может ли ей это повредить? Заставит ли дурно думать о родителе? Правда, я считала бы иначе, томись отец по другой женщине. Но озарение об отцовских мыслях не растлило меня и даже не внушило ничего такого, чего я не могла бы представить сама. На груди у меня набухали бутоны, между ног появилась жесткая поросль; без всяких предсказаний я знала, что на новой луне придут крови. Мою спальную нишу отделяла от родительской лишь старая занавеска, и я, как большинство подростков Черого озера, видела и слышала достаточно, чтобы получить представление о том, что делает мужчину и женщину истинными супругами. Я знала, как звучат ласки, и знала, как звучит их отсутствие. Я знала это всю свою жизнь.
— Ты готов? — окликаю я отца.
Теперь еще больше, чем до появления Лиса, я предвкушаю ежедневную прогулку на болота. Это наше с отцом время, когда я могу узнать, что он думает о Лисе и римлянах, услышать его ободряющие слова.
Я не люблю выспрашивать, но сегодня в лесу он берет меня за руку, и я решаюсь:
— Зачем приехал Лис?
Отец замедляет шаг, изучает мое лицо, которому я придаю решительное и настойчивое выражение.
— Помнишь, Лис сказал, что римляне уничтожают восстание на корню? — наконец говорит он.