— Сиди, — говорит отец с кроткой улыбкой. — Примочка почти готова. Моя супруга позаботится о тебе. Затем вы оставите нас с миром.
Мужчины по-прежнему напряжены и наготове, пока римлянин со шрамом наконец снова не усаживается на скамью и не подносит к губам кружку.
Мать держит теплую примочку у него за ухом и, когда кожа размягчается, протыкает нарыв острым кончиком костяной иглы. В воздухе разливается зловоние хлынувшего из раны гноя. Римлянин с облегчением вздыхает, откидывается на спинку скамьи. В хижине воцаряется умиротворение.
Отец не сводит глаз с нагрудного доспеха римлянина. Его любопытство очевидно, и римлянин тоже это замечает. Он распускает ремни спереди и распахивает нагрудник, чтобы отец мог изучить броню изнутри. В конце концов отец приседает на корточки перед римлянином, исследуя хитроумную конструкцию: порядка тридцати сегментов, соединенных друг с другом кожаными ремешками.
— Замечательная вещь! — со сверкающими глазами произносит отец.
Довольный римлянин притрагивается к рукоятке меча на бедре и поднимает брови, предлагая отцу взглянуть на оружие. Отец, как и любой мужчина, зачарован железом, и я, затаив дыхание, смотрю, как римлянин тянет меч из ножен.
Рукоять простая: ни эмали, ни выпуклых деталей, которые могли бы впечатлить отца. Но когда римлянин вонзает кончик меча в землю и налегает на него всем весом, лезвие выгибается, словно оно не из железа, а из какого-то иного материала. Брови отца ползут вверх: лезвие не ломается!
— Закаленное, — поясняет римлянин. Видно, с каким удовольствием он произносит незнакомое для нас слово, говорящее о римской смекалке. — Ты знаешь, что нужно отпускать готовое лезвие в холодной воде? — спрашивает он.
Отец кивает, не показывая, насколько оскорблен предположением, что он может не знать таких очевидных вещей.
— Лезвие нужно потом снова нагреть, то есть закалить. Закалкой, — продолжает римлянин, — можно изменить твердость железа.
Он объясняет, что, чем сильнее повторное нагревание, тем гибче становится железо. Лезвие вынимают из углей, когда остывающее железо примет цвет соломы. В этот момент оно остается прочным, но не таким хрупким, как до второй порции жара.
Отец наклоняется ближе, впитывая каждое слово. Я распихиваю плакун-траву в десяток холщовых мешочков — урок, заданный мне матерью, — и зашиваю открытую сторону. Пока я работаю, отец легонько постукивает костяшками пальцев по подбородку, и я знаю, что он лихорадочно размышляет. Удастся ли закалить пилы для Плотника, придать побольше упругости? А герлыги[8] для Пастуха, которыми тот ловит овец? Они уже не раз ломались из-за хрупкости металла. Та же история и с мездряками Дубильщика, которыми тот выскребает шкуры. И тут я вспоминаю, что сказал отец, когда мы впервые заговорили о римлянах: «За новым ветром жди новой погоды». Слова надежды, светлые, как яблоневый цвет.
Когда римляне наконец собираются уходить, матушка Протягивает тому, что был с нарывом, завернутый в холстину пучок плакун-травы и наставляет, как ухаживать за подсыхающей раной. В дверях он оборачивается к отцу.
— Твоя супруга, — говорит римлянин, — напоминает мне девушку, которую я знавал когда-то. Та же грация.
Они выходят в свежий вечерний воздух, а отец остается у двери; потом он делает шаг в сторону исчезающих в темноте людей, отступает и снова подается за ними, раздираемый порывом к действию и страхом. В конце концов он следует за римлянами на прогалину, а матушка прижимает ко лбу тыльную сторону запястья, заклиная Покровителя.
Я сижу у очага, сложа руки, и молча считаю до ста, потом еще раз. Когда отец наконец возвращается, вид у него поникший, как у тронутого морозом цветка.
— Ты ходил за римлянами? — спрашивает матушка.
— Оставь меня, — отвечает он.
— Но, Кузнец…
— Хватит! — бросает он с резкостью, к которой прибегает редко, и никогда — по отношению к матушке.