“Откровенно говоря, – пишет дальше следователь-исследователь Эдуард Хлысталов, – я не представляю, как можно написать стихотворение кровью из разрезанной вены. Кровь в сосудах находится под давлением. Разрезанную вену нужно как-то зажимать. А как макать перо в кровь? Судя по посмертной фотографии, у Есенина на руке была глубокая рана, с разрезом не только вены, но и мышцы. При такой травме должно быть обильное кровотечение. Пока строчку напишешь, кровью изойдешь…” И тем не менее такое стихотворение имеется.
…“Вы очень устали, – написал мне уже через месяц Н.П., Николай Петрович, как я стал его теперь называть. – Я хочу, чтоб вы съездили отдохнуть. Куда вы хотите?”
– Я хочу съездить в Питер. И жить в “Англетере”, – ответил я.
И тут вобла моя – уплывшая от меня вобла – яростно двинула хвостом.
Иногда мне кажется правильным не отвечать на искушение.
Мария Голованивская
«Танатос-спа»
Как с акциями “Стил”? – спросил Смирнов, входя в приемную и ослабляя узел на галстуке.
С утра он затянул его так, словно хотел удавиться.
Опрокинул по дороге в ванную стакан с барной стойки – распять дизайнера! – наступил на осколок, запрыгал на одной ножке, оставляя кровавый, похожий на отпечаток куриной лапки след. В ванной залил одеколоном и залепил. Не дохнуть же от заражения крови! Надо иначе. В ванную при спальне он идти не хотел, там были Наташины духи, Наташины кремы, серебряный стакан с кисточками, халаты, один шелковый с красным попугаем на спине. “Жить с тобой не хочу больше ни за какие деньги, – выводил ее аккуратный, красивый, среднего размера почерк с завитками у «д» и «л», – будь ты проклят, Смирнов, импотент хренов!” Лежало на подушке. Будто она шмальнула, но промахнулась. Черт с ней, буквально. Черт с ней заодно. Утаскивает с этого света на тот когтистой лапой. Не за что ухватиться, везде дыра. Словно дышит кто-то в спину. Когда подозревали у него рак простаты пять лет назад, она исхлопоталась, исстаралась, рассыпалась в тысяче мелких и крупных забот, а тут – навылет. Ты навылет, Смирнов!
И не в том дело, что обвал. А в том, что незачем вставать, не хочется. Кончился завод у зайки, не бьет больше в барабанчик, не прядет ушками. “Кончиться может доска!” Вот именно, кончилась. И ладно – кредиторы, журналисты, смешки в спину. Запьем, заедим. Ну что, не было этого раньше, в девяностые, нулевые? Но тогда шерсть была дыбом, а сейчас нету шерсти, повылезла, и деньги не радуют, и их отсутствие не бодрит. Конец сценария. Жирная точка, XXXXXX.
– Пятьдесят девять с четвертью, – ответила одна из двенадцати секретарш в приемной, именуемой у него, на манер кремлевской, “номер один”.
В щелканье мышек и клавиатур ему померещился джазовый ритм. Он не выносил джаз, считал его галиматьей для черных. Как будто резкий порыв ветра качнул штору, и белый июньский луч рассек приемную по диагонали, но откуда тут ветер, ведь в “Москва-Сити” окна не открываются, да и жалюзи – не занавески… Глянул в окно: небоскребы и кусок кольца, забитого машинами. Отвернулся. Затошнило. Телефоны девиц шипели и щелкали без умолку, экраны в приемной и у него в кабинете показывали одно и то же – котировки, колонки цифр, ползущие, как змеи, снизу вверх.
– Ну как “Стил”? – снова спросил Смирнов.
– Пятьдесят девять, – ответила Линева, старшая по сегодняшней команде секретарей.
Она на минуту перестала что-то печатать и подняла глаза на молодого француза, недавно нанятого Смирновым управляющим. Он вошел в приемную с каменным лицом и, увидев Смирнова, стиснул голову руками.
–
– А “Кэнникот”? – спросил Смирнов.
– Двадцать восемь, – сообщила Линева.
За дверью послышался громкий свист с причмоком – так обычно чихал Гарри Купер, финансовый директор корпорации. Через минуту он стоял в приемной с красным, как свекла, лицом и совершенно мокрой рыжей бородой и бакенбардами. Пот катился по его лицу, и он уже даже не трудился вытирать его таким же мокрым платком, судорожно зажатым в кулаке.