Уж если я, птица невеликого полета, не мог завлечь такую красоту, то уж муж ее и подавно: складки кожи на шее в пятнах пигментации, жирные, избалованные мочки ушей и вытянутая вдоль верхняя губа придавали ему сходство с перепуганной черепахой.
Со временем мое искусство достигло своей цели (хотя мое искусство меркло, ничтожное в сравнении с ее мастерством) — и наконец, однажды ночью, она пришла. Ее вхождение в мою хибарку сопровождалось японским восклицанием «шиин!» — звукоподражанием отсутствию всякого звука.
В драгоценном молчании она возлегла на меня. Ее тяжесть вжала меня в пол в сладчайшем удушье, ее ткани обволокли нас райским шатром; а вокруг нас сочувственно шебуршало и шевелилось гнездо, и цари термитов шуршали крылышками по сырым галереям, а снаружи пел соловей, и руки мои двигались, изумив нас обоих своим хитроумием, и ее тихий вскрик, исторгнутый подобно тем свиткам, что вылетают из уст фигур на средневековых европейских полотнах, кончил тишину ночи…
Я был тогда еще молод — поскольку умер до срока — и познал до того лишь одну женщину (молоденькая девушка, Тарита, в кое-как прошедшем свидании на пожухлой траве газона возле маслоочистительной фабрики на выезде из их деревни — «О, Тарита, в санитарно-защитной зоне „Б“ я возлег с тобой на ложе, окропленное коктейлем из банки…»).
И все же уже тогда я знал, что ни одна женщина не может сравниться в желанности с Рани.
На следующую ночь она снова пришла, как приходила и много ночей после того.
Дни тогда были темнее, чем промежутки меж ними. Ожидание было пыткой, равной по силе ожидаемым мною восторгам — хотя и облегчаемой в какой-то мере тем фактом, что мистер К. С. Димакакариакарта нечасто появлялся среди нас, поглощенный неким своим проектом.
То немногое, что я знал об его замыслах (мне они были глубоко безразличны — я был только рад его отсутствию), я понял из жалоб Рани на то, что его работа изменила их хижину. Их брачное ложе, сказала она, поросло сталагмитами. Она описывала какие-то складки, паутины и опахала в проемах стен…
Возможно, я бы обратил больше внимания на ее слова, но моя хибарка тоже претерпевала изменения. Стены, пол, потолок собирались в мелкие складки, и странного вида морщины пробегали по поверхностям с бумажным шорохом…
Рани ошибается, ее муж не имеет отношения к переменам, думал я. Просто термиты откликнулись на изменения погоды…
Но нет. Я не до конца с вами откровенен. Если я вообще тогда думал, то я думал либо ни о чем, либо же о ней.
По всей пустыне установился сезон дождей. Но внутри моей хибарки он наступил задолго до того.
Рани, стихия, стихия дождя, беспечных тайфунов, проливных дождей неба и ночи.
О, горе мне! Любовь моя, мое неутомимое утомление, моя безысходная радость!
Ребра мои трещали, плоть моя была усеяна созвездием синяков — этакий гороскоп, ободранный до крови, — и работы мои удавались сильнее обыкновенного. Туман вдохновения. Букашки из волокон древесной коры — настолько убедительные, что их прототипы отворачивались от своих сородичей и совокуплялись с моими творениями; портрет моей возлюбленной, выполненный из чешуек крыльев бабочек; форма из глины, испаряющая воду и превращающая ее в ледяные глаза ночей, плачущие с наступлением рассвета…
И прочее в этом роде. Дети, творцы и покойники — все они живут, не зная времени. Эта полоса моей жизни длилась вечно… и закончилась слишком скоро.
Как-то вечером легкий ветерок потревожил наш шатер из сари.
Я поднялся, все еще преисполненный моего мужского достоинства, которое, однако, стремительно поникло, когда на пол шлепнулся кусок глины. И еще один.
Обрушилось глиняное крошево, обнажив трещину в стене.
А сквозь нее блеснула кинжальным острием другая трещина — молния рассекла небо. В ее сиянии ухмылялся мистер К. С. Димакакариакарта, и его глаза и зубы цветом были подобны электричеству.