Он высыпал шелунги и прибавил, немного погодя:
— Нужно знать человека, не натравливай его на себя, он злой… ну а обмануть его и убежать из замка ты сможешь, подождав. Тут большого порядка нет!
Он покачал головой.
— Нужно или взвесить, или пересчитать содержимое сундука, потом записать. Я это предпочитаю, потому что отчёта давать не буду.
Около полудня впустили еврейку, которая принесла Натану еду из посада. Он поболтал с ней и сел, помолившись, есть. Мне также прислали с батрачком довольно бедную еду. Я молча сел рядом поесть, но еда мне в горло не шла.
До вечера, не приступив ни к какому подсчёту, я сидел на сундуке; еврей уже не обращал на меня внимания. Когда смеркалось, он закрыл его, отдал мне ключи и, надев плащ, вышел. У него была в замке отдельная комната. За мной пришёл Шелига, а, узнав от Натана о том, что я ничего не хотел делать, побранил меня.
— Завтра ты должен взяться за работу, а не то я, когда меня спросят, не солгу, и тогда тебя ждёт ошейник, хлеб и вода. Не лучше ли сдатья сразу? Вечно тут не будешь.
— Но я и дня тут не хочу быть! — воскликнул я.
— Что тут говорить о желании, когда должен? — сказал равнодушно Шелига. — Нужно разум иметь, головой стену не пробить.
Мне дали жалкую комнату в нижнем замке и сторожа были вокруг. Во двор мне выйти одному не давали; словом, это была тюрьма.
А не я один был у каштеляна таким слугой по принуждению, их тут было много, собранных по дорогам и усадьбам, которых держали в замке, потому что ему людей всегда было мало.
В последующие дни, видя, что легко отсюда не вырвусь, я должен был молча сдаться, обещая себе при первой возможности ускользнуть, побросав всё, что имел.
Я притворился спокойным и Шелига меня похвалил за это, но оттого что в природе человека есть часто недостойное желание отомстить за свои страдания на других, от злости я взялся за точный подсчёт еврея Натана и его помощников.
От этого между нами дошло до ссоры, а так как еврей был не вровень ловчее и хитрее меня, больше он мне докучал, чем я ему.
Я приобрёл на этом только то, что евреи с радостью от меня избавлялись и ничего не говорили, когда я из башни выходил во дворы, блуждал по ним и затем присматривался к здешней жизни, которая не была похожа ни на какую другую. Её можно было назвать двоякой, потому что делались вещи, которые скрывали, и не хотели, чтобы выходили на свет, другими же выставляли наружу.
Когда съезжались в замок самые значительные землевладельцы, рыцари, урядники, всё тут принимало иную физиономию, спокойную, серьёзную и ни в чём не отличающуюся от обычной в замках могущественных панов.
Каштелян выступал великолепно, принимал гостеприимно, одаривал и старался показать себя не более как обычным, спокойным великопольским паном. На недоступных закрытых дворах в то время пряталась та подозрительная чернь, те толпы солдатни, которые ночами выскальзывали и возвращались с каких-то неоднозначных экспедиций.
Ни одному из тех не разрешено было показываться, когда Домаборский выступал, особенно когда к нему прибывали родственники жены, или Остророг, муж её сестры.
Услышав об Остророге, которого я хоть издалека видел в замке, но знал, что он был муж честный и разумный, которого и уважали, и боялись, меня осенила какая-то надежда, что мог дотянуться до него со своей жалобой и выбить своё освобождение.
Но я принадлежал к тем, кого закрывали, когда прибывали чужие, и только через Шелигу я мог узнать, что в замке находился какой-то гость.