Книги

Вальс деревьев и неба

22
18
20
22
24
26
28
30
* * *

Отец настойчиво приглашал Винсента на обед каждое воскресенье, это стало традицией, отец относился к нему не как к больному, каким тот и не был: он не чувствовал никаких особых симптомов, и его проблемы со здоровьем ушли в прошлое, словно принадлежали дням далеким и минувшим. В основе их отношений лежало глубокое недоразумение: Винсент надеялся продать картины своему доктору, а тот рассчитывал увеличить свою коллекцию, не выложив ни гроша, потому и приглашал его регулярно, а Винсент принимал приглашения на обеды, которые были для него так же тяжелы, как и стряпня Луизы, — наигранно-веселые и столь же фальшивые, как и их дружба. Они разыгрывали друг перед другом некое соучастие и молчаливое взаимопонимание, какое иногда выказывают соученики лицея в надежде на будущую взаимопомощь в карьерах. А я ведь предостерегала Винсента, уверяя, что отец никогда не купит ни одной его работы, как не покупал и раньше, по простой причине: он был крайне прижимист и предпочитал обменивать свои медицинские советы на произведения художников столь же безденежных, как и он сам, которые соглашались расстаться со своими работами, цена которых не превышала стоимости врачебной консультации.

Каждой трапезе предшествовала долгая беседа с глазу на глаз, которая с медицинской точки зрения имела смысл только как оправдание обмена в глазах отца, и то Винсент находил, что его доктор слишком много говорит о себе, своих настроениях и трудностях, в сущности почти не интересуясь пациентом. Винсент не хотел писать второй портрет врача, который отец мечтал повесить в приемной своего парижского кабинета, и отказывался писать брата или нас обоих, играющих на пианино, как его просили. При этом Винсент не отказывался напрямую, отговариваясь тем, что у него нет времени из-за других неотложных планов, что он должен зарабатывать деньги, а потом будет видно.

Обеды тянулись нескончаемо, словно в светском салоне, опасные темы не затрагивались: ни слова об открытом мятеже Церкви, о скрытом брожении среди роялистов, о потрясении от бегства генерала Буланже в Бельгию, о профсоюзной лихорадке, распространявшейся, как сорная трава, и уж тем более — о нарастающих выступлениях анархистов; никому не могло прийти в голову обсуждать, следует ли посылать войска, чтобы обуздать бунтующих рабочих с их забастовочными пикетами, или провести новую мобилизацию, чтобы вернуть Эльзас и Лотарингию. Нет, разговоры не касались ничего, что могло бы вызвать раздражение или расстроить беседу — только о живописи, салонах, литературе, немного о музыке. Отец перебирал свои знакомства среди импрессионистов и литераторов, и это производило впечатление на Винсента, который знал их только по именам; отец доверительным тоном сообщал подробности, якобы полученные из первых рук, а на самом деле почерпнутые из газет или услышанные от приятелей, и эта принадлежность к близкому кругу самых великих деятелей искусства нашего времени вкупе с комплиментами, на которые отец не скупился, будоражили Винсента.

Размышления на протяжении долгих лет, прошедших в тишине и созерцании, привели меня к мысли, что Винсент никоим образом не был ни душевнобольным, ни буйным, каким его так часто и так неудачно выставляли. В те времена то, чем он страдал, оставалось малоизученным, и ни один врач не знал, как лечить его эпизодические расстройства. По характеру он был мягким и спокойным, без всякой склонности к агрессии, расположенный скорее договариваться, чем вступать в конфронтацию, довольно уязвимый, что скрывалось за крепкой внешностью, но в редкие моменты у него появлялись навязчивые идеи, он становился глухим к голосу рассудка, или раздражался без видимой причины, или впадал в глубокую меланхолию, граничащую с отчаянием, у него даже бывали непредсказуемые приступы гнева, и в несколько секунд он вспыхивал, переходя границы здравого смысла. На неделе мы с ним жарко сцепились, о чем я расскажу ниже, но он был не злопамятен, и день спустя гнев его утих, он только пожимал плечами и улыбался, вернувшись в привычное состояние. Возможно, и даже более чем вероятно, употребление алкоголя способствовало его приступам ярости, а, по правде говоря, во время наших обедов отец считал делом чести выставить как можно больше вин и крепких напитков. Винсент сопротивлялся как мог, едва пригубливая, оставляя свой бокал с бургундским нетронутым, но в конце концов поддавался уговорам, чокался, забыв о благих намерениях, и пил больше, чем должен бы. В то воскресенье к концу обеда никто не предчувствовал приближения грозы.

Луиза превзошла саму себя, после фаршированной пулярки и жаркого, запеченного в тесте, были поданы местные сыры: мягкий пикардийский брэ[47], савойский с сидром, сухие и плавленые козьи — и мы накинулись на них, будто голодные; не знаю, как у нас осталось место в желудке, чтобы съесть столько; но это еще был пустяк по сравнению с последовавшим пирогом с клубникой; нам пришлось сдаться, когда она принесла грушево-миндальный торт, и хотя Винсент его обожал, он вынужден был отказаться, заявив, что иначе просто лопнет. Мы с некоторым трудом поднялись, и, поскольку жара начала утомлять, отец велел Луизе подать кофе в гостиной, где еще сохранилось немного прохлады.

Мы уже собирались расположиться в креслах, когда отец захотел продемонстрировать Винсенту последний офорт, который он изготовил на своем прессе. Винсент, интересовавшийся техникой гравюры, подумывал о ее применении, чтобы размножить свои работы, и они пошли в мастерскую. Пока отец доставал репродукции из пресса, Винсент наклонился и принялся рассматривать картины, которые лежали под столом. Он взял одну из них в руки, внимательно оглядел во всех деталях, и, когда он поднялся, лицо его покраснело. Отец шел к нему с доской в руках, но Винсент резко окликнул его.

— Что это такое? — проговорил он, протягивая картину на вытянутых руках.

— Работа Гийомена. Вы его знаете?

— Он один из моих лучших друзей.

— Это художник, которого я очень ценю, у меня много его полотен, — уточнил отец, не осознавая происшедшей с Винсентом метаморфозы.

— Как вы смеете позволить подобному полотну валяться на полу? Без защитной упаковки, без рамы! В пыли! Это позор!

— Но ведь…

— Вы просто варвар! Идиот! Мне на вас смотреть противно! Никто никогда не совершал подобной дикости!

— Послушайте, вы…

— Замолчите! Вы недостойны этой живописи, вы ее не стоите, я расскажу Гийомену, как мерзко вы с ней обращаетесь. В вас нет ни грана уважения!

— Вовсе нет…

— Вы низкое, глубоко презренное существо!

— Прошу вас. Я вам не…

— Ноги моей больше не будет в этой норе! — закричал Винсент, прерывая его. — Вы не только никуда не годный врач, но еще и отвратительный человек!

Винсент с размаху ударил по доске, которую отец держал в руках, та подпрыгнула и упала на пол, потом аккуратно поставил картину Гийомена, прислонив ее к стене. И вышел, хлопнув дверью. Отец был так ошеломлен этой сценой, что стоял молча с приоткрытым ртом.