Я обернулась, Винсент стоял рядом и смотрел на меня. У него было сероватое, изрытое морщинами лицо, зеленые, косо расставленные глаза, пепельные волосы, рот с четко очерченными губами и усталый взгляд человека, который совершил кругосветное путешествие и видел далекие земли. Он улыбнулся мне и почесал подбородок. Я подошла и поцеловала его. Да, я прикоснулась своими губами к его губам, увидела, как он прикрыл веки, и поступила так же.
Отец получил что хотел, а ради этого он готов был на любую низость. Сначала он наполнил стакан Винсента своим бургундским, от которого кружит голову, и, несмотря на протесты, заставил выпить за его собственное здоровье, потом за здоровье его брата и его племянника, носящего то же имя, которого Винсент видел всего один раз, когда возвращался из Сен-Реми, затем снова подлил гостю в стакан, клянясь, что не следует быть святее папы римского, и если уж он, врач, заверяет, что пациент может пить без опаски, тот должен верить ему на слово, особенно если вино столь замечательное. Затем он рассыпался в благодарностях за картину, которую тот ему подарил. Я увидела, как черты Винсента дрогнули, он чуть растерянно глянул на меня. Потом покачал головой и утонул в славословиях, которые щедро изливал отец, — и в конце концов дифирамбы взяли верх над его сдержанностью. Отцу удалось разговорить его: нетрудно было увлечь его тем, что было его страстью, то подбадривая понимающей улыбкой, то призывая нас в свидетели его гениальности. И Винсент рассказывал, как он очарован Рембрандтом, самым великим из всех, но это я написала «очарован», а Винсент говорил о дружбе, да, о дружеском чувстве, которое он питал к этому художнику, умершему двести лет назад, но ежедневно присутствовавшему в его поисках. Он понял, что в современном портрете сходство должно достигаться не искусством рисунка — слабым подобием, которого фотография добивается лучше, — а мастерством цвета и освещения, работой над экспрессией и выявлением характера. Отец перехватил мяч на лету:
— Винсент, было бы хорошо, если б вы написали мой портрет, я тот, кто вам нужен. Никто никогда не писал моего портрета.
Винсент согласился.
Когда он пришел, перед самым полуднем, я устремилась к двери, едва услышав колокольчик, опередив Луизу, которая вышла из кухни и вернулась туда, увидев меня. Я открыла Винсенту, тот приветствовал меня кивком, вынув трубку изо рта. Он нес сумку через плечо, большой белый холст под мышкой и сложенный мольберт в другой руке.
— Как дела, Маргарита? Ты ушла так быстро. Мы не успели и…
— Ничего не было, абсолютно ничего.
Едва мои губы прикоснулись к его, я сбежала, как глупая гусыня, которая открыла дверь в ад и испугалась, что тот немедленно ее поглотит, и мне больше было стыдно за мое бегство, чем за то, что я поддалась порыву. Я бы не смогла объяснить, что чувствовала.
— Простите меня.
— За что?
Я не успела ответить, как к нам присоединился отец и, обняв Винсента за плечо, как если бы встречал друга, а не пациента, повел его в кабинет, где они и оставались целый час.
Винсент начал портрет отца в понедельник 2 июня. В тот день я осталась одна с ними — Поль отбыл накануне в свой лицей, а Луиза отправилась в Париж повидать кузину, которая была там проездом. Отец предпочел бы выпить кофе и поболтать, но не таковы были намерения Винсента, который решил немедленно приняться за работу. Он не захотел, чтобы отец устроился в саду, — пышность зелени может стать помехой портрету: он объяснил нам, что глазу нужно сосредоточиться на главном и нельзя создавать ему повод отвлечься или расслабиться. Отец удивился просьбе, но она была произнесена тоном, не терпящим возражений.
— Доверьтесь мне, доктор. Я напишу такой ваш портрет, что его будут помнить и век спустя.
Обещание было слишком заманчивым, чтобы отец не купился. Винсент обошел весь первый этаж, медленно, оценивая каждый уголок, каждый предмет мебели, и в конце концов выбрал гостиную. Ему не понравился светлый домашний пиджак, который надел отец, он казался слишком блеклым, в нем не хватало характера, и художнику нечего было из него извлечь. Может, лучше позировать в одной рубашке? Но, видя колебания отца, Винсент предложил просто сменить пиджак, и оба поднялись в спальню на втором этаже. Когда они вернулись спустя минут десять, отец был затянут в темно-синий сюртук. Винсент усадил его у сервировочного столика, убрал корзину с яблоками и, после некоторых колебаний, оставил красную скатерть, его покрывавшую. Попросил отца опереть голову о согнутую в локте правую руку и принять отсутствующий вид,
— Это ведь наперстянка, верно? — спросил он у отца.
Тот взял стебель, поднес к свету, рассмотрел и кивнул. Винсент опустил цветок в стакан, который я ему протянула, и поставил столик на первый план по одной линии с локтем. Потом направился к книжному шкафу, прошелся по полкам, ведя рукой по корешкам, скорчил гримасу и вытащил два тома, которые и расположил у локтя отца.