Эта книга предназначена для ознакомления читателей с нарративным обзором основных элементов теории фильмов, однако следует также четко осознавать, что это невероятно богатая и обширная область, которая требует дальнейшего рассмотрения. Теория фильма позволяет заглянуть вглубь социальной, культурной и интеллектуальной истории двадцатого века, но чтобы полностью понять ее многогранность, требуется гораздо большее, чем может дать эта книга.
Теория до теории, 1915–1960 гг.
Теория фильмов начала обретать форму в первой половине двадцатого века как неформальная практика в среде отдельных писателей, кинематографистов и энтузиастов, увлеченных этим новым средством массовой коммуникации и его отличительными особенностями. Хотя в их попытках не было формальной структуры или принципов, эти первые теоретики все же разделяли некоторые общие цели. Первое и самое главное, они участвовали в более масштабных усилиях, направленных на легитимацию фильма. В то время доминировало предположение о том, что фильм не заслуживает серьезного внимания — что его популярность и его коммерческие и технологические основы непременно означают, что он прямо противоположен искусству или культуре в их истинном смысле. Чтобы противостоять этим общепринятым предположениям, первые теоретики выдвигали различные доводы в пользу художественных достоинств фильма, как правило, путем сравнения или противопоставления его существующим эстетическим практикам, таким как театр. Кроме того, они предпринимали разнообразные попытки выявить фундаментальные качества фильма — формальные и технические атрибуты, которые отличали его как способ передачи информации, а также те практики, которым он был созвучен и которые были необходимы для наращивания его эстетического потенциала.
Усилия первых теоретиков зачастую были связаны с появлением знатоков кино и, в более широком смысле, массовых клубов, «низовых» сетей и посвященных фильму публикаций, которые возникали в космополитических центрах во всем мире. Эти группы отличались большим энтузиазмом по отношению к новому способу передачи информации. Они сразу же почувствовали близость фильма к современной жизни и те новые художественные возможности, которые он открывал. Подробно разъясняя эти достоинства, первые теоретики помогали разрабатывать более изощренные способы выражения высокой оценки его уникальных особенностей. В этом отношении возникновение культуры фильма послужило важной основой для возвышения кино как в эстетическом, так и в интеллектуальном плане. Во Франции, в частности, культура фильма была связана с появлением новых площадок для комментирования, просмотра и обсуждения фильмов. Эти площадки в конечном итоге способствовали развитию новых форм кинопроизводства, поскольку отдельные теоретики искали все новые и новые способы расширения и более четкого формулирования ключевых характеристик кино. Как следствие, в этот период наблюдалась тенденция к слиянию теории и практики. Наконец, эти условия способствовали формированию культуры оживленной дискуссии и постоянного обмена, благодаря которой писатели все больше осознавали свою способность устанавливать каноны ключевых фильмов, кинематографистов, уникальных исполнителей и жанров.
В то время как первые теоретики объединились в своих попытках установить легитимность нового средства коммуникации и в своей приверженности развивающейся культуре оценки фильма, существовали также многочисленные проблемы, которые мешали теории фильмов достичь внутренней согласованности. Некоторые из них были связаны с тем, что фильм пока еще оставался новым изобретением, и многие его формальные практики все еще находились в процессе становления. Хотя к 1916 году уже действовала голливудская система, новые технологии, такие как звук и цветная пленка, нуждались в постоянной адаптации к ее визуальным и нарративным нормам. Еще одним, более значимым, фактором были социальные, политические и экономические потрясения, которые сохранялись на протяжении большей части первой половины двадцатого века. Масштабные кризисы в Европе не только препятствовали становлению киноиндустрии на континенте — способствуя тем самым подъему Голливуда как ведущей силы в кинопроизводстве — но во многих случаях сводили на нет усилия отдельных интеллектуалов, кинематографистов и растущих «низовых» сетей, которые все еще находились в стадии формирования. Несмотря на такие проблемы, новаторам в этой области все же удалось создать корпус письменных текстов и стимулировать ключевые дискуссии, основываясь на которых последующие поколения смогли превратить теорию в важный, академически выверенный интеллектуальный дискурс.
1.1. Первые американские теоретики и поиск легитимности
Публикация двух книг знаменует собой официальное начало теории фильмов. Книга поэта
На протяжении большей части своей карьеры Вэчел Линдсей был наиболее известен как американский поэт, чей кратковременный успех пришелся на 1910-е и начало 1920-х годов. Также всю свою жизнь он был эстетом с довольно нетрадиционным чувством цели. Так, после недолгой учебы в художественных школах Чикаго и Нью-Йорка Линдсей создал себе репутацию, предприняв несколько «бродяжнических» экспедиций, в которых пересекал страну вдоль и поперек, передвигаясь пешком или на поезде и пытаясь расплатиться своими стихами за ночлег и еду. В этих экспедициях у Линдсея возникла романтизированная связь как с простым народом, так и с природным ландшафтом Америки. Он не только хотел воспользоваться этим опытом, чтобы продолжить традиции Уолта Уитмена и Ральфа Уолдо Эмерсона, но и был решительно настроен культивировать новую и современную американскую эстетику. В частности, Линдсей хотел создать такой стиль, который был бы более доступным для каждого и обещал духовное обновление в рамках утопического видения будущего.
Своеобразные представления Линдсея об искусстве и обществе свидетельствуют о двойственности его взглядов, которая еще больше усугублялась его колебаниями между скрытыми популистскими течениями и более современной чувствительностью. К 1914 году в журнале «Poetry» уже были опубликованы два самых известных стихотворения Линдсея: «Генерал Уильям Бут восходит на небеса» («General William Booth Enters into Heaven») и «Конго» («The Congo»). Линдсей выступал в поездках по всей стране, участвовал в программах «Эры прогрессивизма», таких как «Чатоква — движение по распространению образования», и за короткое время стал одним из самых заметных поэтов Америки. Несмотря на то что его оригинальный стиль исполнения помог ему завоевать признание у аудитории, представленной средним классом, его коллеги по цеху — ученые и поэты того времени — в основном пренебрежительно относились к его работам, считая их сентиментальными и безвкусными. Тем не менее, Линдсей включал современные элементы как в содержание, так и в форму. Он сочинил несколько од в честь восходящих звезд Голливуда, таких как Мэри Пикфорд, Мэй Марш и Бланш Свит, а также привнес в декламацию стихов пение, чтение нараспев и звуковые эффекты. Так, в попытке оживить свою поэзию звуками современной американской жизни, Линдсей соединил в «Конго» синкопированные ритмы регтайма, спонтанность джаза и расистские пародии, позаимствованные из менестрель-шоу, в которых высмеивалась жизнь и манеры негров.
Подобные приемы были частью более широкого синтеза, который Линдсей назвал «Высоким водевилем». Другими словами, он хотел создать возвышенную версию популярного эстрадного театра, столь притягательного для американских масс. Эта эстетическая цель явно просматривалась и в другом термине, к которому он имел пристрастие. «Я авантюрист в иероглифике», — заявил однажды Линдсей. Вскоре он использует тот же термин для описания движущихся картин, добавив при этом, что «карикатуры [Динга] Дарлинга, объявления в журналах, на рекламных щитах и в трамваях, уйма фотографий в воскресных газетах» делают Америку «все более иероглифичной день ото дня» («Искусство движущейся картины» 14). В движущихся картинах Линдсей обрел идеальное продолжение своих эстетических воззрений, самое динамичное и убедительное подражание этой новой развивающейся области иероглифического искусства. Главная цель «Искусства движущейся картины» действительно заключалась в том, чтобы установить достоинства этого нового устремления и выдвинуть предположение о том, что оно играет ведущую роль в формировании современной жизни Америки.
Хотя линдсеевский анализ фильма весьма субъективен, поэту все же удается выделить три основные разновидности фильмов, в которых акцентируются их специфические качества: фильм действия, фильм интимности и фильм великолепия. Для каждой из этих трех категорий он указывает свое эстетическое отличие. Фильм действия он описывает как скульптуру-в-движении, фильм интимности — как живопись-в-движении, а фильм великолепия — как архитектуру-в-движении. Эти обозначения не просто сводились к жанру, скорее они служили способом вывести на передний план специфические сильные стороны фильма и то содержание, которому он был наиболее созвучен. Например, фильм действия тесно связан со сценами погони — формула, в основе которой лежат такие техники монтажа, как параллельный монтаж и другие инновационные разработки, появившиеся в результате новаторской работы Дэвида Уорка Гриффита. Этот тип монтажа принес в кинематограф динамизм — ритмическое качество, способность к скорости, движению и ускорению — столь притягательный для современного американского общества. Фильм действия сравнивали со скульптурой в том смысле, что действие подчеркивало определяющие черты фильма как способа передачи информации — его способность фиксировать пространственно-временные отношения и манипулировать ими. Линдсей полагал, что, подобно тому как скульптор учится подчеркивать осязаемость определенного материала, так и фильм может наглядно показать то, что «выполнимо не в материале, но в самой движущейся картине» («Искусство движущейся картины» 72).
Подчеркивая временн`ое измерение, которое фильм привнес в традиционные пространственные или пластические искусства, Линдсей в то же время старался отграничить фильм от таких основанных на времени практик, как поэзия, музыка и в особенности театр. Это объяснялось тем, что фильм начал вызывать поверхностные аналогии с этими практиками. Фильмы называли фотопьесами — театральными перформансами, которые всего-навсего снимала кинокамера. Этот термин появился в связи с тем, что продолжительность фильмов увеличивалась, а развивающаяся голливудская студийная система в поисках материала охотно обращалась и к популярному театру, и к проверенной временем классике. С одной стороны, этот термин придавал фильму некоторую легитимность, предполагая слияние кино и существующего искусства. Но с другой стороны, такое объединение означало зависимость, которая сделала бы кино рабом достойных уважения, но неприемлемых условностей, лишив его при этом своей собственной эстетической специфики. Линдсей считал это недопустимым и утверждал, что, напротив, экранизации «должны быть радикально переработаны, перевернуты с ног на голову», чтобы фильм мог как можно лучше воспользоваться «заключенными в камере» возможностями, которые открывала новая технология («Искусство движущейся картины» 109).
Именно в такие моменты фильм наиболее четко отражал линдсеевское понятие иероглифики, или, скорее, идею о том, что он обладает способностью транслировать не только то, что появляется перед камерой, но и нечто большее. Термин «иероглиф» означает пиктографический знак или символ, который одновременно является частью более широкой системы языка, ассоциировавшейся в то время главным образом с древним Египтом. Каждый графический символ обозначает слово или идею, символизируя при этом различные уровни смысла или косвенные ассоциации. Линдсей анализирует несколько примеров из гриффитовской «Совести-мстителя» (1914), и в том числе крупный план паука, пожирающего муху. Этот пример был особенно наглядным, поскольку паук одновременно является частью декорации и глубоко символической фигурой или метафорой, предназначенной для усиления драматической тональности фильма. Одним словом, паук — это нечто большее, чем просто паук. Он задает тон сцене, одновременно создавая зловещую атмосферу, которой так славился Эдгар Аллан По — вдохновитель «Совести-мстителя» («Искусство движущейся картины» 90). В более широком смысле, эти символы могут выполнять в фильме функцию отдельных букв или слов, и, в свою очередь, эти единицы могут объединяться во все более сложные структуры значения.
Иероглиф сигнализировал о важном прогрессе в зарождающейся грамматике нарративного кино, но для Линдсея он был еще и признаком чего-то гораздо более судьбоносного, поворотным моментом в истории. «Изобретение фотопьесы по своей значимости сравнимо с возникновением наскальной живописи в каменном веке», — писал он («Искусство движущейся картины» 116). И Америка была готова «мыслить в картинах», продолжая стремиться к культурному просвещению, начало которому положили египтяне, первый «великий народ, использовавший рисуночное письмо» («Искусство движущейся картины» 124, 117). Это дает основание полагать, что иероглифы могли бы полностью вытеснить язык, и Линдсей был твердо убежден в том, что фильм мог служить в качестве универсального визуального языка, или эсперанто, который был бы доступен для каждого. В этой связи он также считал, что фильм имеет еще более высокое предназначение. Он провозгласил, что фильм обладает силой пробуждать стремление к духовному обновлению и способствовать пророческим видениям, которые укажут зрителям путь к утопической земле обетованной. После таких высказываний неудивительно, что многие не принимали идеи Линдсея всерьез, считая его наивным мистиком или же просто эксцентриком. Но этот евангелический пыл составлял также неотъемлемую часть его личности — качество, необходимое для человека, прокладывающего путь в совершенно новой и еще неизведанной области теории фильмов.
Так же, как Линдсей больше известен как поэт, Гуго Мюнстерберг в первую очередь известен своими работами в области психологии. Хотя его научный труд «Фотопьеса: Психологическое исследование», написанный в 1916 году, по своей общей композиции носит, безусловно, схоластический характер, его общее влияние во многом было столь же специфичным, что и книги Линдсея. Мюнстерберг родился и получил образование в Германии, а в 1897 году, не сумев занять достаточно заметную должность на родине, он согласился на постоянную должность преподавателя в Гарвардском университете. Мюнстерберг был назначен профессором экспериментальной психологии на кафедре философии в Гарварде в то время, когда психология как научная дисциплина все еще находилась в стадии становления. Особенно примечательной в его работе была приверженность к использованию эмпирических данных, полученных в ходе научных экспериментов. Мюнстерберг быстро обосновался в Гарвардском университете и стал директором современной исследовательской лаборатории, что в значительной степени способствовало укреплению как его собственной репутации, так и репутации его кафедры. В начале своей карьеры Мюнстерберг активно публиковался. Помимо того, что он является автором нескольких книг, посвященных его основным научным интересам, он также писал о психологии свидетельских показаний, о повышении производительности труда рабочих, о текущих социальных спорах и об отношениях между Германией и Америкой. Экскурсы в эти темы, которые носили более общий характер, ставили его порой в неловкое положение. Это еще больше усугублялось его стойкой преданностью Германии в преддверии Первой мировой войны. В это время Мюнстерберг, казалось, намеренно провоцировал своих гарвардских коллег, и, в конце концов, его обвинили в шпионаже в пользу Германии.
Мюнстерберг завершил «Фотопьесу» в 1916 году, уже после того, как попал в опалу и всего за несколько месяцев до своей смерти. Книга была удивительным поворотом в его и без того нетрадиционной карьере. Всю свою жизнь Мюнстерберг отвергал кино, считая его недостойным коммерческим искусством. Он заявил, что его «стремительное превращение» началось после того, как, повинуясь мимолетному порыву, он решил посмотреть «Дочь Нептуна» — фильм в жанре фэнтези, снятый в 1914 году, в котором играла бывшая профессиональная пловчиха Аннет Келлерман («Гуго Мюнстерберг о фильме» / Hugo Münsterberg on Film 172). Некоторые склонны считать, что его обращение к движущимся картинам, возможно, было умышленной попыткой восстановить свою репутацию и вернуть расположение американской публики, которая в последнее время была настроена к нему критически. В связи с тем, что это была не только его последняя книга, но и единственная посвященная теме фильма, не так-то просто увязать ее с его более ранними работами. Тем не менее, самым поразительным заявлением в «Фотопьесе», несомненно, является утверждение Мюнстерберга о том, что некоторые кинематографические техники напоминают специфические когнитивные процессы.
Например, он утверждает, что крупный план — кадр, в котором камера увеличивает или укрупняет размер отдельной детали — аналогичен «ментальному акту внимания», то есть процессу, посредством которого мы избирательно концентрируемся на одном аспекте в пределах заданного поля сенсорных данных. Усиливая «живость того, на чем сосредоточено наше сознание», поясняет он, крупный план словно «вплетается в наше сознание и формируется не по своим собственным законам, а посредством наших актов внимания» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 88). Другими словами, фильм формально воспроизводит наши ментальные способности. Это явление можно было увидеть и в «переброске назад» (катбэке), впоследствии более известном как обратный кадр (флешбэк). В нарративе флешбэк (ретроспектива) используется для того, чтобы показать событие, выпадающее из хронологического порядка. Монтаж не только позволяет кинематографистам чередовать различные локации (т. е. параллельный монтаж), но и перемещаться между различными моментами времени (например, резкий переход от сцены жизни взрослого персонажа к событию, которое происходило в его детстве). Эта техника еще больше расширила идею Мюнстерберга о крупном плане: обратный кадр аналогичен «ментальному акту запоминания» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 90). В обоих случаях фотопьеса опять-таки словно «подчиняется законам сознания, а не законам внешнего мира» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 91). Огромная значимость этих аналогий заключается в том, что они подтверждают активную роль когнитивных способностей в формировании кинематографического опыта. Это соответствовало более широким интересам Мюнстерберга, касающимся природы психологии. Кроме того, эту параллель называют предшественницей последующих аналогий между фильмом и сознанием в самых разных явлениях, начиная от психоаналитического объяснения пассивного наблюдения и заканчивая возникшими в 1990-х годах когнитивными теориями фильмов[1].
Как и работа Линдсея, труд Мюнстерберга помогает определить те базовые формальные техники, которые были неотъемлемой частью развивающихся стилистических норм и экспрессивных возможностей фильма. Помимо того, что Мюнстерберг отметил их психологическое измерение, он также указал на то, каким образом и крупный план, и обратный кадр способствуют установлению сильной эмоциональной связи со зрителями. Например, при съемке крупным планом камера, как правило, фокусируется на чертах лица актера, «напряженных мышцах вокруг рта, движениях глаз, откинутом лбу и даже на подвижных ноздрях и сжатых челюстях» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 99). Укрупнение таких деталей не только усиливает психологическое воздействие того, что демонстрируется, но и является частью синтаксической конфигурации (т. е. порядка расположения отдельных кадров для передачи большей единицы смысла). Ранее в своем анализе Мюнстерберг приводит гипотетический пример, в котором «клерк покупает на улице газету, просматривает ее и приходит в состояние шока. И вдруг мы собственными глазами видим эту новость. Съемка крупным планом так увеличивает заголовки газеты, что они заполняют собою весь экран» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 88). В этом примере крупный план приближает то, что персонаж видит в газете. Сама формула «план/обратный план» была частью более широкой стратегии монтажа, которая способствовала развитию сюжета, позволяя зрителю увидеть окружающий мир глазами персонажа. Говоря языком более поздних теоретиков фильма, эта формула служит для того, чтобы погрузить зрителя в нарратив и вызвать в нем чувство сопереживания или сопричастности. Обратные кадры могут задействовать тот же самый принцип. В эти моменты зритель проникается тем, что персонаж думает, рисует в воображении или вспоминает. Эти конкретные формальные приемы свидетельствуют о том, что нарративный фильм обладал уникальной способностью вовлекать зрителей с помощью серии сложных психологических обменов.
Во второй части «Фотопьесы» все внимание практически полностью сосредоточено на обосновании эстетической легитимности фильма. По Мюнстербергу, цель искуства состоит в том, чтобы быть автономным — трансцендентальным в силу того, что оно полностью оторвано от мира. Или, дополняет он, «Видоизменять природу и жизнь таким образом, чтобы они дарили гармонию, причем настолько самодостаточную, что она не выходит за свои собственные пределы, но является абсолютным единством благодаря гармонии своих частей, и в этом есть цель изоляции, достигает которой один только артист» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 119). В некоторой степени это породило дилемму, учитывая технологические основы фильма и то жизнеподобие, которое неизменно напоминало о его связи с реальностью. Как следствие, Мюнстерберг недооценил присущую фильму способность к мимесису (подражанию). Это было аналогично тому, что многие первые теоретики, как правило, не признавали технологические основы фильма: по той причине, что технология была источником первоначальной новизны фильма, и из-за того, что инструментальная логика современной техники, казалось, исключала возможность художественного вмешательства. В этой связи Мюнстерберг выдвигает на передний план не только техники, связанные с психологическим воздействием фильма, но и общую формальную структуру фильма. Например, несмотря на всю свою внешнюю реалистичность, фильм представляет необычную визуальную перспективу, которая сочетает плоскостность двумерных изображений с глубиной и динамичностью трехмерности. По его собственному выражению, «мы полностью осознаем глубину [очевидную в изображении], и все же мы не принимаем ее за реальную глубину» («Гуго Мюнстерберг о фильме» 69). Это отнюдь не пагубное противоречие. Напротив, это то, что отличает искусство от простой имитации. И, как далее Мюнстерберг развивает эту мысль:
Центральная эстетическая ценность [фильма] прямо противоречит духу подражания. Произведение искусства может и должно начинаться с чего-то, что пробуждает в нас интересы реальности и что содержит в себе черты реальности, и в этом смысле оно не может избежать некоторой имитации. Но