У смерти глаза сначала черные, как два антрацитовых камня, но с каждым мгновением камни эти становятся все прозрачнее, все светлее. И вот они уже цвета чайной заварки, и чаинки в них плавают, тоже водят хороводы. Когда-то Вадька любил смотреть, как кружатся в чашке чаинки, вот и сейчас смотрит. Уже не страшно – скорее, любопытно. Лицо бледное, неживое, а глаза яркие, светло-карие. И смотрят ласково. Прикосновения тоже ласковые, осторожные, только очень холодные. Но ему уже плевать на холод, смотреть бы и смотреть в эти глаза цвета чая.
Он бы и смотрел, если бы она его не оттолкнула – зло и одновременно решительно.
– Уходи… Нельзя тебе здесь…
Сказала и сама ушла под воду. Не нырнула по-рыбьи, а словно бы в самой этой воде растворилась. Но в последний момент Чернов успел заметить, как меняются, наполняются смертельной чернотой ее глаза.
– Уходи… – поплыл над темной водой не то шепот, не то стон, а потом наступила мертвая тишина. Ни звука, ни всплеска в этой тишине. Как в космосе.
Сил хватило лишь на то, чтобы доплыть до берега, выползти на мокрый песок, зажмуриться. Слишком яркая нынче луна, слишком колючие звезды. А русалки такие странные, такие непредсказуемые. По крайней мере, одна, с глазами цвета чайной заварки…
Сколько бы он так пролежал? Не исключено, что до самого утра, если бы тишину не нарушил ружейный выстрел…
– …Не смотри… – Не то шепот, не то шорох, но, наверное, приказ. У нее нет никакого желания приказа этого ослушаться, нет желания открывать глаза. Она не хочет видеть то, что увидит, стоит только ослушаться и посмотреть. Она и вспоминать не хочет. Забыть бы, чтобы ничего-ничего этого не было.
Если бы не шаги, тяжелые, по-стариковски шаркающие, она бы никогда не открыла глаза. Если бы за этими человеческими шагами не расслышала другие – по-кошачьи мягкие и крадущиеся. Если бы не поняла, что нужно прятаться.
Она спряталась, затаилась в пыльном полумраке своего убежища. Который уже раз за этот страшный день?
Первый раз она пряталась здесь от мамы. Они играли в прятки, в такую специальную, понятную только им двоим игру. Нина всегда пряталась в своем тайнике, а мама всегда искала ее в других местах, никогда не могла найти и очень удивлялась, когда Нина внезапно оказывалась за ее спиной. Про тайник знали только Нина с бабушкой, это была их маленькая тайна.
А шаги становились все громче. Нина открыла глаза, ослушалась приказа. Может быть, это вернулась мама? Они ведь так и не доиграли в прятки. Нина сидела в своем тайнике так долго, что, кажется, уснула, а когда проснулась, мамы в доме не оказалось. Ни мамы, ни бабушки. Бабушка была у воды… И зверь нависал над нею, сшибал хвостом одуванчики, отращивал когти…
А потом Нине велели не смотреть… Но если это вернулась мама! На маму ведь можно смотреть? Если смотреть достаточно долго, то мама даже может понять, что Нина хочет ей сказать. С бабушкой это проще, бабушка понимает ее с полувзгляда. Понимала… Теперь у нее осталась одна только мама…
Если это вообще мама. Слишком громкие, слишком тяжелые шаги. Мама по дому летает легко, как бабочка, звонко цокает каблучками по полу. Под мамиными шагами не стонут и не прогибаются половицы. Мама не рычит вот так… яростно, по-звериному, не хлопает дверями.
Это снова прятки. Только уже другие – страшные прятки. И на Нинины плечи ложатся тяжелые, пахнущие псиной и кровью лапы. Пока только на плечи, но она знает, стоит только попытаться закричать, когтистая лапа зажмет ей рот.
– Молчи… не смотри…
Но она все равно смотрит. И даже кое-что видит.
Высокие сапоги, которые бабушка называет болотными. Они грязные. Такие грязные, что оставляют на полу мокрые бурые следы. Нина знает, почему следы бурые. Она теперь многое знает. Она теперь почти взрослая.
Сапоги приближаются к кровати, медленно, осторожно, словно нехотя. Хозяин сапог падает на колени, заглядывает под кровать. Если бы Нина спряталась там, он бы ее непременно нашел, но у нее совсем другое убежище. У нее тайник, о существовании которого не знает даже мама.
А сапоги обходят комнату по периметру, останавливаются в центре. Нине хочется закричать, но лицо зажимает лапа. Не сильно, не выпуская когти, но так, что не получается сделать вдох.