И как пример — «Антон-Горемыка» Григоровича, роман посредственных художественных качеств, но очень интересный в общественном плане.
Все это было интересно, будило мысль, перекликаясь с духом того, предреволюционного времени, и я литературу любил, что не мешало, конечно, получить иной раз и двойку, сопровождаемую строгой сентенцией: «Кому много дано, с того много и спросится».
Большой интерес вызывал у нас хроменький «французик из Бордо», входивший всегда в класс с милой, обворожительной улыбкой и сочетавший преподавание своего языка с беседами на разные темы довольно широкого культурного диапазона. В частности, он рассказывал нам о своей работе, ставившей нас в тупик, — о том, что «Демон» Лермонтова тематически очень связан с аналогичной поэмой французского поэта Альфреда де Виньи. Мы спорили с ним, но доказать ничего не могли, потому что не знали этого самого Альфреда де Виньи.
Гимназия была одна на всю губернию, так же как и женская, которую на год раньше закончила моя будущая жена. Гимназия казенная, классически-гуманитарная, с четырьмя языками, с логикой, психологией и законоведением, в противоположность так называемому реальному училищу с техническим уклоном. А кроме того, в Калуге было тоже реальное, но частное училище Шахмагонова и две тоже частные женские гимназии.
Особняком стояли духовное училище, духовная семинария и так называемое епархиальное женское училище, в котором, кстати сказать, преподавал К. Э. Циолковский, а у него училась моя сестра Тоня. Это были закрытые учебные заведения епархиального, духовного ведомства, предназначенные для подготовки губернского духовенства и его детей. И я безгранично благодарен своему отцу за то, что он, когда подошло мое время учиться, не направил меня по этому своему профессиональному, богомолященскому пути. И все шло хорошо вплоть до седьмого класса, который оказался для меня критическим, когда в течение года я получил две тройки в четверти по поведению. Одну из них можно считать заслуженной: не знаю, ради ли какого-то эксперимента или из простого баловства, но я бляхой от собственного форменного ремня соединил два оголенных конца электропровода, в результате чего получилось короткое замыкание и чуть ли не во всей гимназии погас свет. Но во второй тройке лично я был совсем невиновен, а результаты ее могли оказаться для меня совершенно катастрофическими. Получилось это так.
Как я уже говорил, гимназия обслуживала всю губернию, и для иногородних при ней был пансионат, по теперешней терминологии интернат. Но при желании можно было жить и на частных квартирах у добропорядочных и заранее, видимо, проверенных хозяев. Мне пришлось жить у нескольких таких хозяев, вернее, хозяек, вдов или жен отставных чиновников. Но в седьмом, предпоследнем классе отец определил меня в ту самую семью Пшенай-Севериных, с которой он когда-то познакомился в связи со смертью и похоронами моей мамы. Он назвал эту опальную, как оказалось, семью своей родней, и поэтому я почти весь учебный год прожил в ней, впитывая ее дружественный, трудовой и вольнолюбивый дух.
И вдруг меня на перемене, в коридоре, останавливает директор, ведет в свой кабинет и начинает допрос: с кем я дружу, где я живу, у кого, а когда я назвал своих нареченных «родственников», он резко обрывает:
— Так вот, жить вы у них больше не будете. Я вызвал телеграммой вашего отца, и вам придется этих родственников забыть навсегда.
И действительно, кажется, на другой же день приехал отец и в срочном порядке перевел меня на другую, указанную ему, квартиру у какого-то отставного чиновника и его больной, по крайней мере вечно охающей, жены.
Впоследствии по рассказам и документам я проследил всю историю семьи Пшенай-Севериных, особенно ее главы и вдохновителя, бородатого, мужиковатого на вид крепыша Семена Макаровича, историю, достойную особого описания, даже исследования, по внутренней чистоте и возвышенности духа, по своим связям с деятелями революционного движения в Калуге, которых он сначала воспитывал в руководимом им железнодорожном училище, а потом всемерно поддерживал в полной тревог жизни, давал им приют при побегах с каторги и даже прятал оружие, за что сам отсидел в тюрьме два года и был лишен учительского звания.
Я почти уверен, что отец не знал все эти факты и подробности, когда определял меня на квартиру в такую семью, но дух ее был, конечно, известен и в какой-то мере симпатичен ему, хотя бы со слов покойной мамы. Ну, а в последнем, предреволюционном, шестнадцатом году этот дух, а вероятно, уже не дух, но и факты стали известны и в гимназии. При другом директоре это могло кончиться для меня несомненной катастрофой, а кончилось, как говорится, сухой грозой — директор наш, как я уже говорил, близкий друг А. М. Горького, каким-то образом сумел амортизировать этот удар, и я отделался второй тройкой по поведению и строгим предупреждением.
— И больше к своей этой самой родне — ни шагу. Понятно?
…Одним словом, серьезных претензий я к своей гимназии не имел и не имею — она дала мне необходимый и, видимо, не совсем минимальный минимум не только знаний, но и мыслительных навыков, а главное — интересов и интеллектуальных потребностей, что позволило мне потом, без высшего образования, в котором мне в дальнейшем, по моему социальному происхождению, было отказано, собственными силами и усилиями подняться на какой-то, доступный мне, уровень культуры и мысли.
Итак, о «друзе».
Писать об этом теперь, с вершины жизни, и легко и трудно. Легко потому, что она вся на виду, как друза горного хрусталя, со всеми ее и крупными и мелкими кристаллами, трудно — потому что во всем этом нужно разобраться и отделить бытовую мелочь от главного, что определяет дальнейшие судьбы человека и пути его развития.
На это толкает меня и сама жизнь, и ее требования.
Много позже, в дни моего 75-летия, я получил большое и откровенное письмо от подростков, воспитанников трудовой колонии. Осознавая теперь свои былые ошибки, они хотят «взвесить свою прошлую жизнь и, выйдя на волю, начать жить сначала» и в то же время признают, что «мы многому не верим, что внушают нам учителя и воспитатели, нам кажется, что нам туманят головы».
И вот после таких признаний они обращаются ко мне:
«Вы прожили трудную долгую жизнь, захватили жизнь и при царской власти. Как Вам удалось и что Вам помогло не потерять себя в жизни, а стать человеком, да еще каким известным писателем? Если сможете, Григорий Александрович, то, пожалуйста, ответьте, как же все-таки выйти на правильный путь жизни?
Вопрос трогательный в своей интимности и в то же время наивный — ведь жизнь-то была другая, совсем-совсем другая — и общая и моя личная, — и я не знаю, в какой степени она может быть поучительной для современного поколения. Но в конце концов все поучительно, было бы желание учиться.