Не следует думать, что те экономические затруднения, которые я считал опасными для индивидуалистического анархизма, совершенно устраняются коммунизмом. Во всяком случае, если бы весь хлеб и весь уголь в стране был бы собран в один общий запас, из которого каждый мог бы брать, не платя непосредственно, столько, сколько ему понадобиться и тогда, когда ему это захочется, тогда никто бы уже не мог извлекать выгоды из того факта, что некоторые земельные участки и некоторые угольные копи лучше других. И если бы каждый имел право без билета войти в вагон и ехать куда ему заблагорассудится, то никто уже не мог бы представить себе в чем заключается разница между железнодорожном сообщении от Charing Gross и до Mansion House и сообщением от Hatfield’a и до Dunstabl’a. Одно из больших преимуществ расширения при социализме нашего не – анархического коммунизма, будет без сомнения заключаться в том, что огромные массы хозяйственной прибыли будут им автоматически социализированы. Всякий предмет, который по степени потребности общества производится, потребляется и снова производится, может быть путем коммунизирования освобожден от налога. Но из этого должны быть исключены, во-первых, все те предметы, которые не находятся в достаточной мере в общем употреблении, чтобы быть вообще коммунизированными; во-вторых, те предметы, неограниченное пользование которыми могло бы оказаться вредным, как например, водка; и в-третьих, те предметы, спрос на которые превышает предложение.
В последнем случае снова возвращается тягость налогов. Чтобы сделать всякое жилище в Лондоне таким же приятным, как в Park Lane или напротив Legents Park’a или же как дом с видом на Embankment Hardens нужно было бы произвести необыкновенные разрушения, новые постройки и насаждения. А так как в существующих хороших жилищах не всем найдется места, то, конечно, те люди, которые находятся в исключительно благоприятных условиях и пользуются этими жилищами, должны будут предложить остальным какой-нибудь эквивалент за свое преимущество. Без этого невозможна была бы настоящая социализация жилищ в Лондоне. На практике это, свелось бы к тому, что общественные учреждения стали бы сдавать эти дома тем, кто предлагал бы за них наибольшую плату, и собирали бы прибыль для общественных целей. Подобные учреждения, как бы демократичны они ни были, вряд ли можно назвать анархическими. Я мог бы еще очень многое сказать о возможности осуществления коммунизма; но одно непреодолимое затруднение так же убедительно, как и двадцать.
Для нашей настоящей цели вполне достаточно того, что мы показали, что коммунизм не может быть идеально анархическим, так как он нисколько не устраняет той необходимости, заставлять людей платить за то, что они потребляют; и даже тогда, когда социальная совесть возрастет настолько, что устранит это затруднение, вопрос, как поступать с продуктами, по отношению к которым простая коммунистическая метода так называемого «свободного распределения» неприменима, останется открытым.
Существует еще одно практическое обстоятельство. Представьте себе то затруднение, которое возникает при попытке коммунизировать какую-нибудь отрасль не обобществляя ее сначала. Так, например, мы могли бы легко коммунизировать почту, просто на просто объявив, что вперед письма без марок будут так же аккуратно доставляться по назначению, как теперь доставляются письма с марками: расходы ложились бы всецело на казну.
Но если бы почта, как и большинство наших необобществленных отраслей хозяйства, находилось в руках тысячи конкурирующих частных лиц, то подобное изменение не могло бы произойти непосредственно. Коммунизм может произойти из коллективизма, а не из анархического частного предприятия. Это значит, что коммунизм не может возникнуть непосредственно из существующей в настоящее время системы.
Теперь возникает вопрос, должна ли переходная система быть деспотической принудительной системой? Если это так, то переходная система будет разрушена присущим человеческой природе анархическим элементом. В 1888 году один русский подданный, дававший показания при тягостном допросе в английской палате лордов, заявил, что он оставил Россию, где он ежедневно работал по тринадцати часов, для того чтобы в Англии работать по восемнадцати часов в день, потому что «в’ этой стране он свободнее». Рассудок умолкает, сталкиваясь с человеком, который предпочитает после тринадцатичасовой изнурительной работы работать еще пять часов только для того, чтобы при этом иметь возможность свободно говорить, что лорд Гладстон лучше, чем лорд Солсбери и для того, чтобы в течение остающихся ему шести часов для сна читать Милля, Спенсера и Reynolds News paper. Это напоминает мне ту историю, когда американский судья пытался уговорить сбежавшего раба возвратиться на плантацию, указывая на то, насколько лучше с ним обращаются там, чем со свободным наемным рабом в государствах, отрицающих рабство. «Да,» отвечал сбежавший, «но вы возвратились бы, если бы вы были на моем месте?» И судья с тех пор сделался противником рабства. О таких вещах невозможно рассуждать. Человек подчиняется судьбе, обстоятельствам, обществу, всему тому, что касается его безлично, но против личного угнетателя, будь то отец или мать, учитель, надзиратель, глава правительства или король, он восстает постоянно. Как тот русский, он предпочитает, по необходимости работать восемнадцать часов, чем быть принужденным каким-нибудь начальником работать тринадцать часов. Никакая современная нация, лишенная личной свободы или национальной автономии, не будет продолжать заботиться о своем экономическом положении. Если провести такую форму социализма, которая лишит народ личной свободы, то даже и в том случае, если она увеличит вдвое его доход и уменьшит количество рабочих часов, то все-таки не пройдет и одного года, как против нее начнут составляться заговоры. Монополистов мы только не одобряем, а повелителей мы ненавидим.
Итак, раз мы слишком не честны для коммунизма без налогов и без принудительной работы и слишком строптивы для того, чтобы терпеть навязанную нам работу при личном принуждении, то каким образом можно устранить переход так, чтобы ввести справедливое распределение без коммунизма и поддержать стремление к работе без принудительной власти? Это возможно при посредстве демократии. И теперь, так как я, наконец, занял позитивную точку зрения, я могу прекратить критиковать анархистов и защищать демократию против анархической критики.
Согласно этому я возвращаюсь к критике Туккера государственного социализма, который ради точности было бы лучше называть социал-демократией. Существует один государственный социализм, – социализм Бисмарка, социализм погибшей партии молодой Англии, социализм защитников морализованного капитализма и вообще социализм ненавистников черни; – этот государственный социализм не является социал-демократией, а есть социальный деспотизм и может быть оставлен, так как в сущности он не обещает более, чем система «умеренного обжорства» или «правдивой лживости». Туккер, как американец обходит это, как нечто, не стоящее и горсточки пороха. Он указывает на демократическое государство, как на учреждение, в котором господствует принцип большинства, на что в конституции государственно-социалистической страны существует только один параграф: права большинства абсолютны. Загнав подобным образом демократию в ее крепость, он начинает ее обстреливать:
«При той системе государственного социализма, которая делает общество ответственным за здоровье, благосостояние и знания индивидуума, общество будет стремиться к тому, чтобы предписывать условия благосостояния, здоровья и знаний и таким образом будет все более и более суживаться и, в конце концов, совершенно пропадет чувство личной независимости и с ним вместе чувство личной ответственности.»
И так чего бы ни требовали и отчего бы ни отказывались государственные социалисты, их системы, или она будет проведена, осуждена на то; чтобы окончиться государственной религией, которую все должны признавать и перед алтарем которой все должны преклоняться, государственной школой медицины, врачи которой при всяких обстоятельствах должны пользовать больных, государственной системой гигиены, которая предписывает, что именно должны все есть, пить, носить, что делать и чего не делать, государственным кодексом нравственности, который не удовлетворится только тем, что он будет наказывать преступления, а будет еще запрещать то, что большинство признает пороками; государственной системой преподавания, которая уничтожит все частные школы, академии и гимназии; государственным детским садом, в котором все дети будут воспитываться сообща на общественные средства; и, в конце концов, государственной семьей, причем будет сделана попытка произвести расовый отбор на научном основании; и ни один мужчина и ни одна женщина не смогут иметь детей, если им запретит это государство и они не смогут отказаться иметь их, если государство прикажет им это. Таким образом авторитет достигнет своей вершины, а монополия своей высшей власти. – Когда читаешь это, то вспоминаешь об опасности того предположения, что все что не бело должно быть черным.
«Так как тенденцией власти было всегда самовозвышение, расширение сферы своей деятельности и нарушение положенных законов», то Туккер для полного порабощения индивидуума не видит другого исхода, кроме полного уничтожения государства. Если бы до этого могло, действительно дойти и дошло бы, то я боюсь, что индивидууму пришлось бы во всяком случае погибнуть; так как полное упразднение государства означает в этом смысле полное упразднение коллективной силы общества; а чтобы упразднить ее было бы необходимо упразднить самое общество. Для того, чтобы сделать это существуют два способа, Один способ – уничтожение составляющих общество индивидуумов – не может быть проведен без вмешательство в их личные права (это вмешательство должно было бы быть гораздо более серьезным, чем то, которое требовалось от социал-демократии согласно личному представлению Туккера). Второй способ расселение всего человеческого рода по всему земному шару в независимые поселки по двадцати пяти человек на квадратную милю, вызвал бы значительное неравенство положения и возможностей, какое, например, существует, между жителями Terra del Fuego и жителями Ривьеры. Разрозненные единицы очень скоро соединились бы; и в тот момент, когда бы это произошло: прощай господство индивидуума!
Если бы большинство верило в злого и ревнивого Бога, оно не позволило бы индивидууму оскорблять этого Бога и возбуждать его злобу против них; скорее оно в знак примирения побило бы этого индивидуума камнями и сожгло бы его. Оно не позволило бы человеку ходить в своей среде голым; и если бы он оделся как-нибудь необыкновенно, что показалось бы ему смешным или непристойным, оно осмеяло бы его запретило бы ему вход на свои празднества, не желало бы, чтобы его видели в разговоре с ним на улице и, может быть, заперли бы его, как сумасшедшего. Оно не позволяло бы ему пренебрегать санитарными мерами предосторожности, которые оно считает важными для своей ответственной безопасности от заразительных болезней. Если бы у него существовали такие же семейные отношения, то оно не позволило бы индивидууму вступать в брак с лицами, находящимися с ним в определенной степени родства. Спрос большинства до такой степени господствовал на рынке, что отдельный индивидуум нигде не мог бы найти другого товара в лавках, кроме того, который предпочитается большинством покупателей, ни каких школ, кроме тех, которые управляются согласно желаниям большинства родителей, никаких испытанных врачей, кроме тех, способности которых внушают доверие целому кругу пациентов. Это не «грядущее рабство» социал-демократии: это существующее рабство. И еще более того; в тщательно разработанной практической программе, которую до сих пор выпустил анархизм нет ничего, что обещало бы хотя малейшего смягчения этого рабства. Невозможно отрицать, что оно по сравнению с идеальной, безответственной абсолютной свободой является настоящим рабством. Но по сравнению с рабством Робинзона Крузо, которое является наибольшей анархической возможностью, представляемой нам природой, его простительно называть свободой. Робинзон Крузо фактически в любой момент согласен променять свою неограниченную свободу и свои незначительная средства власти на ограниченную свободу и сравнительно колоссальные средства власти «раба» большинства. Так как если индивидуум желает верить в то и поклоняться тому, во что веруют и чему поклоняются другие люди, то он находит готовые храмы и организованные богослужения, которые требуют от него едва заметных обязательств. Одежда, пища, мебель, которые по всей вероятности, понравятся ему, лежат для него готовыми в лавках; школы, в которых его дети учатся тому, что они должны знать по мнению их сограждан, находятся в пятнадцати минут ходьбы от его дома; и красная лампа образцового врача успокоительно светит на углу улицы. Ему предоставляется право жить вместе с женщинами его семьи, не возбуждая этим подозрения или неудовольствия; и если ему не позволяется жениться на них, то это нисколько ему не мешает, так как он и не желает жениться на них. И таким образом он преуспевает несмотря на свое рабство.
«Да», раздается возглас какого-нибудь экзальтированного индивидуума, но все это не относится ко мне. Я хочу жениться на сестре моей умершей жены. Я готов доказать, что ваша авторизированная медицинская система не что иное, как испорченный пережиток веры в колдовство. Ваши школы – это детские тюрьмы и исправительные учреждения для мальчиков, в которых наши будущие граждане укрощаются и дрессируются, как звери которые должны размножаться. Ваши университеты выдают людей за образованных, когда они теряют всякую способность самостоятельно мыслить. Те цилиндры и крахмальные рубашки, которые вы заставляете меня носить и без которых я, как врач, как духовное лицо, как учитель, как адвокат или купец не могу успешно практиковать, не удобны, не здоровы, отвратительны, бросаются в глаза и оскорбляют зрение. Ваши храмы посвящены Богу, в которого я не верю; и если бы я даже верил в Него, ваши общеупотребительные формы почитания Бога, по моему мнению, отличаются от суеверия лишь их очевидной неискренностью. Наука учит меня, что настоящей пищей является хлеб и плоды; а вы предлагаете мне вместо этого быков и свиней. Ваши заботы о моем здоровье заключаются в том, что вы проводите общий отводный канал с его смертельными тифозными бациллами через мой дом и кроме того вы выливаете его содержимое в реку, которая является для меня естественным купаньем и естественным родником. Под предлогом защиты моей личности и моей собственности вы берете у меня насильно мои деньги, идущие на содержание армии солдат и полицейских, приводящих в исполнение варварские и отвратительные законы; вы оплачиваете моими деньгами расходы по войнам, которые я презираю; вы подчиняете мою личность законным правам собственности, которые заставляют меня продаваться за вознаграждение классу тунеядцев, существование которого я считаю наибольшим злом нашего времени. При вашей тирании моя собственная индивидуальность делается для меня политикой; надо мной берут перевес и вытесняют меня люди со средними способностями, покорные и льстивые. При таких обстоятельствах развитие является вырождением; поэтому я требую уничтожения всех этих тягостных принудительных учреждений и объявляю себя «анархистом».
Это объяснение при господствующих условиях совершенно не удивительно; но оно не улучшает дела и не улучшило бы его, если бы каждый повторял это объяснение с воодушевлением и весь народ взялся бы за оружие, борясь за анархизм. Большинство не может изменить своей тирании, даже если бы оно этого не хотело.
Великану Винкельмейеру наши входные двери должны казаться неудобными так же, как лица ростом в пять футов находят наклон пола в театре не достаточно покатым, чтобы иметь возможность смотреть через голову лиц, сидящих перед ними. Но до тех пор, пока средний рост человека равняется пяти футам и восьми дюймам нет никаких средств для уничтожения подобных неудобств. Строители приспособляют двери и полы для большинства, а не для меньшинства. Так как раз уже должно быть обижено или большинство, или меньшинство, то, очевидно, что большинству удается выполнить свои желания. Не существует никакого неоспоримого доказательства, почему оно должно это делать, и каждый умный тори может привести прекрасные доказательства, почему оно не должно было бы этого делать; но факт остается фактом: оно это делает, не считаясь с тем должно оно это делать или не должно.
И фактически это разрешает спорный вопрос между демократическим большинством и меньшинством. Где их интересы сталкиваются, там должна уступать более слабая партия, так как, раз вытекающее из этого зло не более того зла, которое могло бы произойти, если бы уступили более сильные, то большинству в их отношении к менее слабым не препятствуют никакие соображения. И даже это зло является гораздо более ничтожным, если расчет производить по общепринятому способу, согласно которому то, что претерпевают сто человек в сто раз более того, что претерпевает один человек. Конечно, это абсурд. Сто голодающих людей не в сто раз более голодны, чем один голодающий человек, совершенно там же, как сто человек ростом в пять футов восемь дюймов не имеют роста в 566 футов и 8 дюймов. Но как политическая сила они сильнее в сто раз.
В действительности в этом не заключается ни абсолютной силы большинства, ни «непогрешимости отдельной личности». Бывают случаи, когда обстоятельства, предпочитаемые меньшинством нисколько не мешают обстоятельствам предпочитаемым большинством. Бывают такие обстоятельства, когда легче переносить обструкцию, чем тратиться на подавление ее. Так как что-нибудь да стоит подавить хотя бы меньшинство, состоящее только из одного человека. Самым обыкновенным примером такого меньшинства является сумасшедший с его безумными представлениями; и все-таки, несмотря на власть большинства, можно беспрепятственно иметь дюжины таких безумных иллюзий и быть вообще чрезвычайно эгоистичным и тягостным идиотом; так как пока ты не дошел до того, что тебя выгоднее запереть, чем представить самому себе, большинство не станет трудиться» предпринимать что-нибудь против тебя. Таким образом меньшинству при всякой системе гарантирован известный минимум личной свободы.
Во всяком случае меньшинство соответственно тому, как оно возрастает – иногда вследствие того, что оно лишается при этом защиты незначительности – теряет более во льготах, чем выигрывает в числе; так что, по всей вероятности, наиболее слабым является не наиболее незначительное меньшинство, а скорее такое меньшинство, которое все-таки велико, чтобы игнорировать его и слишком слабо, чтобы его бояться; но до и после этого опасного пункта меньшинство представляет собой значительную силу. Если люди думают, что значение меньшинства равняется нулю, так большинство, при попытке решить, кто из них сильнейший, побеждает меньшинство, то они упускают из вида тот вред, который меньшинство наносит победителям во время борьбы. Обыкновенно безоружный человек с определенным весом тела может победить человека, который весит меньше, но очень редко бывают такие крайние случаи, когда стоит это делать, так как победитель, если более слабый оказывает наибольшее сопротивление (что всегда возможно), после борьбы находится в гораздо более худшем положении, чем до борьбы. В 1861 году происходила борьба между северными и южными штатами Америки; север победил, но должен был так дорого оплатить свою победу, что значение южных штатов с тех пор ни в коем случае не свелось к нулю; победившее большинство с тех пор постоянно чувствует, что гораздо лучше во всех, кроме наиболее важных вопросов, уступить, чем еще раз вызвать подобную войну. Но не часто случается, что окончательное разрешение вопроса возникает между большинством и меньшинством целой нации. В большинстве случаев только часть нации бывает заинтересована в том или другом направлении; и тот же самый человек, который относительно одного вопроса принадлежит большинству, в другом же вопросе присоединяется к мнению меньшинства и таким образом по личному опыту узнает, что меньшинство имеет права, с которыми следует считаться. Меньшинство, как, например, в случае ирландской партии в английском парламенте, поддерживает равновесие между большинством, признающим ее права и большинством, отрицающим их. Далее путем децентрализации может быть сделано многое для того, чтобы ограничить власть большинства нации теми вопросами, относительно которых не может быть двух различных мнений.
Коротко говоря, демократия не дает большинству ни абсолютной власти, ни возможности сводить меньшинство к нулю. Такая ограниченная власть принуждать меньшинство в такой же незначительной степени предоставляется большинству демократией, в какой она может быть отнята у него анархизмом. Два человека сильнее одного: и это все. Существуют только два способа сделать этот естественный факт недействительным. Один способ заключается в том, чтобы убедить людей в бесчестии злоупотребления властью большинства и до такой степени облагородить их, чтобы они по этой причине сами отказались от подобного злоупотребления. Второй способ заключается в осуществлении мечты Литтона, в изобретении такого средства, при помощи которого каждый индивидуум будет в состоянии уничтожать других людей молнией своего собственного электричества, так что большинство будет иметь столько же основания бояться индивидуума, сколько этот последний имеет основания бояться большинства. Ни одного из этих способов нельзя найти в индивидуалистическом или коммунистическом анархизме; следовательно, эти системы, что касается зла деспотизма большинства, не лучше социал-демократической программы с правом голоса совершеннолетних, с системой народных представителей и т. п. средствами, без сомнения довольно неудовлетворительными, но все же дающими возможность превратить государство в представителя нации, сделать государственное управление достойным доверия и обеспечить каждому индивидууму и следовательно меньшинству, по возможности, наибольшую власть. Что лучшее можем мы иметь до тех пор, пока неизбежна общая деятельность? В действительности слово анархизм в устах истинных анархистов означает просто на просто наивысшее достижимое совершенство демократии.
Кропоткин, например, говорит о свободном развитии простого в сложное при посредстве «свободного соединения свободных групп»; и его иллюстрирующими примерами являются «учебные и торговые союзы, союзы для развлечений и отдыха», которые образовались для удовлетворения многочисленных требований современного индивидуума. Но каждый из этих союзов управляется магистратом, выбираемым ежегодно большинством избирателей; таким образом Кропоткин совершенно не боится демократического механизма и большинства, Туккер говорит о «свободном союзе», но не дает никаких иллюстрирующих примеров и фактически признает, что «анархисты просто на просто бесстрашные Джефферсоновские демократы». Правда он говорит, «что если индивидуум имеет право, управлять самим собой, то всякое внешнее управление является деспотизмом», но «если управлять самим собой» означает: делать то, что нравится, не считаясь с интересами соседей, то индивидуум во всяком случае не имеет такого права. А если он не имеет такого права, то вмешательство его соседей в его социальное поведение, не смотря на то что эти соседи представляют собой «внешнее управление», не является деспотизмом; и если бы оно даже и было таковым, то все-таки из-за этого они не отказались бы от подобного вмешательства. Если же, с другой стороны, «управлять самим собой» означает, заставлять себе действовать, обращая должное внимание на интересы своих соседей, то тогда это является таким правом, которое индивидуум не в состоянии провести без вмешательства внешнего управления, так как в таком случае, и соседи должны иметь право голоса. Так или иначе слова не имеют значения, так как каламбуром можно показать, что любовь к ближнему является в действительности внешним управлением, или же что демократический государственный авторитет является в действительности самоуправлением.